жене обидней обидного: пошла колоду тормошить-переворачивать, пустила чинским веером по-над травой…
Все карты чистые.
Все белые.
А Федор ту, самую первую карту, в кулаке зажал. И захочешь отобрать — обломишься. Сердце Федьке подсказывает: правильно. Держи крепче. Вон даже во-робьишки галдят, чирикают: держи! Ветер в малиннике шебуршит: держи!
Кузнечики скрипят отовсюду: держи!
Одна песенка глупости в уши нашептывает:
— В прозе жизни, как на тризне,
Нету места укоризне -
Третий — лишний, братцы-слизни!
Слепнем, как кроты…
— Все? — Федор спрашивает.
— Все, — отвечает человек.
— Ну, мы пошли?
— Ага. Идите.
Напротив белка по ветке скачет. Распушила хвост, нет ей дела до людей внизу.
Непуганые здесь белки. Уйди, останься — ей, рыжей, без разницы.
— Так прямо и идти?
— Так прямо. А за ельничком налево и по краю холма. Не заблудитесь.
В глаза тому, кто зовет себя… нет, иначе — кого зовут Духом Закона, не очень-то заглянешь. А и заглянешь — не много-то увидишь. Это так, мерещится без причины: …пальцы.
Десять штук. Толстые, снаружи поросли бесцветным пушком. Ногти обгрызены. Лежат на краю столешницы: ромбы из лакированного дерева друг на дружку наползли, вот на этих ромбах и лежат. Словно мертвые. АН нет, барабанить принялись. Там, там, тарарам… что там? тарарам?
Опять успокоились.
Лежат.
Первый шаг дался с трудом. И второй с трудом. Акулина сопела сначала позади, не трогаясь с места, а потом рванула шалой поземкой. Оттолкнула мужа, впереди пошла-побежала. Лопатки под платьем ходуном ходят, будто крылья подрезанные; норовят тело в небо кинуть. Забыли крылья о ножах-ножницах. Трепыхаются, молотят впустую.
— Эй!
Третий шаг вообще не дался. И Акулина вроде бы бежит, а вроде бы стоит. Белка с ветки дивится: была дамочка, стала подруга-белка в колесе.
— Погодите! Забыл, совсем забыл… старый стал, глупый!..
Федор и глазом моргнуть не успел, а жена любимая уже снова у бревна стоит. Злая — страсть. Небось, когда в смоляных волнах бок о бок плыли, когда небо ломтями пластали, нежить встречную спиралью закручивали, да так, что пепел во все стороны, — меньше в ней злости пылало.
Много меньше.
— Ты чего выкобениваешься?! ты чего?! Забыл он! забыл он! Воробьями прикрылся? сосенками? малиной?! Мы тебе что, дети малые?!
Стыдно Федьке стало. За жену, за себя. Ведь почему он молчит, а она кричит?
Потому что она первой успела. Какая разница — кто первый? — если зло берет-разбирает! Раньше думал: выход в Закон — он вроде триумфа, когда сперва труд каторжный, а потом цветы! овации! чепчики в воздух! И что в итоге? — не триумф, а сплошные розы-грезы-паровозы…
Это если несерьезно, а если серьезно, так не научился Федор Сохач о таких штуках всерьез думать. Всему научился, а этому — не вышло. Вечно иронией, будто щитом, прикрывался.
Пафос, он для курсисток.
Только все равно: словно пообещали конфетку, большую, яркую, да и не дали.
Сами сожрали, обещальники.
— Не выкобениваюсь я, — человек губами пожевал, за кончик носа своего зачем-то подержался. — И ты брось орать, не дома. Сосны ей не по вкусу… малина… На вас я смотрю: чего в душе больше — вас или меня? А когда вы в раздражении, мне лучше видно.
— Ну и что? Углядел?!
— Углядел.
А по лицу видно: не больно-то радостное для себя углядел. И тень по тому лицу скользнула. Странная тень, и не тень вовсе. Федор похожую штуку в фотографическом салоне видал, когда из белизны снимок проступил. Вот и сейчас: словно чужие черты всплыли из глубины, да не нашли, за что зацепиться на поверхности — исчезли.
И еще раз.
И еще.
— Я думал, вы другие придете… не такие знакомые. Впрочем, плевать. Вопрос у меня к вам…
Наверное, хотел сказать: «Вопрос у меня к вам, дети!» Только решил не договаривать.
Чтоб Акулину не злить.
— Вопрос? Какой?
— Простой. Проще некуда. Как вы смотрите на то, чтобы порвать паутину?
Думал Федор: жена любимая сейчас человеку-весельчаку разных приятностей наговорит. АН нет, Акулина вместо шума вдруг озираться стала. На деревья глазеет, на кусты. Вслед за ней и сам Федька взгляд кинул: и впрямь паутина.
Как раньше не приметил-то?
Тянутся нити — еле видимые, полупрозрачные — от сосны к сосне, от иголки к иголке, от воробья к воробью и от птиц к малиннику. Облачко на небе раскудрявилось теми нитками. Метелки дикого овса друг с дружкой круговой порукой завязались. Все вокруг сплошь кисеей заткано. Сходятся-расходятся нити, закручивают рисунок, плетут кружева…
Или раньше так не было? а как было-то? иначе?!
— Вон… смотри: Княгиня…
Это Акулина. И наискось пальчиком тычет. Права ведь: если сощуриться, то видно — совсем рядом, у пыльного шиповника, паутинная фигурка сама себя в себе заплела.
Действительно: Княгиня. Где уж тут не узнать?! А рядом — Друц. Замер недвижно, только от ветерка колышется еле-еле; ай, страсть как хочется бывалому рому с места сойти! Ай, не получается! Дальше — больше: люди, люди, люди…
Кое-кого Федор признал: они. Которые за плечами все эти годы крыльями стояли.
Другие — чужие, а если вглядеться, то и они — свои.
Отчего — кто знает?!
Подойди, — предлагает человек. — Рвани со всех сил!
Федор даже злиться раздумал. Вот оно! Вот почему настоящим испытанием отовсюду пахнет!
— Не могу, — отвечает. — Не хочу. Не буду. Рядом жена любимая на миг к плечу щекой прижалась.
Правильно ответил, значит.
— Почему?
— Это — учителя.
— Это паутина! паутина!
— Нет. Это — учителя.
Человек с бревна вскочил. Остаток ситничка под ноги бросил; растоптал. Не надо быть семи пядей во лбу, не надо в людях читать, как в детской книжке, чтобы понять: взаправду. Нет в человеке