В точку попал: бери мага, мажь его…
Рыба-акулька, бедовая моя, что случилось? Отчего ты живая мне мертвого Туза напомнила?
Не отвечаешь?
Щебечешь? дуешь на горячее? Сыплешь историями из жизни возлюбленного зоосада? — где пропадаешь ежедневно по пять-шесть часов: и как лицо официальное, и просто по собственной душевной склонности: -…представляете, отец Георгий, — муфлона сперли! На мясо небось. Вот ведь жиганы ушлые пошли! Управляющему зоосада доложили; он, как полагается, заявил в полицию; прислали городового. А я как раз зашла Фимочку проведать…
История мадагаскарского зеленого лемура Фимочки, найденного ошалелой Акулиной на помойке близ Москалевки, заслуживала отдельного рассказа, не будь она хорошо известна всем присутствующим.
— Подхожу к вольеру — и наблюдаю батальную картину маслом: городовой при исполнении! Осматривает место происшествия. Вольер, понятно, целый, следов особых нет. Рядом два служителя, Агафоныч с Поликарпычем, мнутся. Ну, городовой вольер осмотрел, в соседний заглядывает — а там два грифа бродят. Он изумляется:
«Птицы ж! улетят к эфиопцам, а казне разорение!» Поликарпыч ему: «Хрена там улетят, у них крылья подрезаны…» «А у мАфлона крылья подрезали?» — интересуется городовой. Поликарпыч кашлять стал, посинел весь, а Агафоныч ничего, бурчит: «Никак нет, ваше усердие!» Городовой на радостях бланк казенный достал, планшетку подложил, карандаш чернильный послюнявил — и ну протокол составлять. Я не утерпела, заглянула через плечо, читаю: «Следствие по делу о хищении мАфлона прекратить ввиду отсутствия состава преступления. Поскольку у вышеупомянутого мАфлона не были вовремя подрезаны крылья, и он улетел».
Когда вы с отцом Георгием отсмеялись, а Акулина-Александра сгрызла едва ли половину мелко наколотой сахарной головы, запивая это дело чаем (и никак не наоборот; вот ведь сладкоежка!) — ты наконец решился.
— Бог с ним, с муфлоном твоим. Другое поведай: отчего глаза на мокром месте? От чая ли отчаялась?
Твоя крестница аккуратно поставила на стол чашку: словно крутым кипятком, обожгла взглядом тебя, отца Георгия:
— У Тамары, дочки Шалвы Теймуразовича, опять приступ. Как в прошлом декабре. Или как два года назад.
Ты понял все — и сразу.
— Федька?
— Да. К нему присохла. Теперь Федюньше с дачи ходу нет: если видеть его не будет — опять биться начнет, руки на себя наложить попытается. Я сама видела… Еле удержали в тот раз.
Ты понимал: девка (баба она давно, рожать скоро, а тебе, дурню старому, все — девка!) держится из последних сил. Здесь помощь одна — пусть говорит, не копит в себе, пускай выговорится всласть.
Легче станет.
— Это ненадолго, Акулина. Три дня; может, четыре. Потерпи, а?
— Да знаю я, дядя Друц!.. знаю. От меня она тогда тоже через три дня отсохла.
Потерплю я, все нормально… Отец Георгий, грех на мне: едва не убила ее, бедную! С ножом она на меня пошла… страшно шла, меня чуть навстречу не кинуло!
В сердце вар кипит, вот-вот пойдет горлом, не остановлю! Шалве Теймуразовичу спасибо — перенял дочку. Меня просил уезжать скорее, от греха подальше. Коляску дал, кучера — я и уехала. А Федюньша там остался. Да понимаю я все, не смотрите вы на меня так! Ничего страшного. Ну, поживет Федор на даче… жара на дворе, а там пруд, озеро… потом у нее пройдет. Она ведь не виновата, Томочка. Мне ее тоже жалко. Я не обижаюсь, и за нож не обижаюсь — обошлось ведь…
Все, понесло Акулину. В глазах еще слезы, но вскоре они наверняка высохнут. Хотя — не позавидуешь ей. И ведь хорошо держится девка! Любимый муж (а Федьку она любит, тут никаких сомнений!) с другой остался — нет, крепится, давит фасон!
Понятно, что ничему лишнему меж Федькой и Тамарой не бывать: и князь, и Княгиня, и мамки- няньки проследят… А все одно — сердце не на месте.
Особенно когда еще и ребенка носишь…
Акулина с Федором поженились через восемь месяцев после приезда в Харьков.
Свадьбу завертели — на три дня. Обвенчавшись в самой людной, Воскресенской церкви, поехали в Немецкий клуб, где имелась лучшая на весь город ресторация; после учинили катание по известным площадям. Тюремной и Жандармской — с песнями, развеселым гиканьем, шутихами, петардами. Не сиди князь Джандиери в первой бричке посаженным отцом, не сияй лазоревым мундиром, отличиями «Варварскими» — быть беде! А так: отшутили, да и устроили пляски до упаду от заведенья к заведе-нью — гей, дам лиха закаблукам!.. Зря, что ли, статский советник Цебриков некогда писал в докладе: «характерным для города является обилие кабаков»?!
Под утро, на берегу Лопани, когда все утомились плясать и пить, но, будучи в азарте праздничного возбуждения, никак не могли разъехаться по домам, Федор вдруг принялся читать стихи. Ай, хорошо читал! Народ аж заслушался. И ты заслушался, помнишь?
Помнишь, конечно, помнишь. Вот с того самого Дня и пошла гулять за Федькой слава поэтическая.
Но слава — это позже. А тогда, отоспавшись, молодые с гостями укатили на пикник, в излучину Северского Донца. Казалось, вернулась таборная жизнь, юность к тебе вернулась, Друц ты мой милый! — плясал от души, пил, не пьянея, мимоходом творил мелкие чудеса, которые, в случае чего, всегда можно было выдать за ромские фокусы; и пела Княгиня, и плакала, птицей вырываясь из рук, гитара…
Счастья вам, молодые!
На рассвете, устало и счастливо раскинувшись на земле, спросил у Федьки вполголоса:
— Слышь, муж законный?.. не поторопились ли? Супружница-то твоя совсем молоденькая… сумеешь не обидеть? углы обойти?! Ты пойми, я от сердца, не за просто так в душу лезу!..
— У нас, Дуфуня, все вовремя, — Федор тронул тебя за плечо, задержал руку; быстро сжал пальцы, словно намекая на что-то тайное, известное только вам. — Сам понимаешь: молодожены ночами не спят, снов не видят… А нам с Акулиной позарез надо снов не видеть.
— О чем ты, морэ?
— Да уж знаешь, о чем я…
Ты знал. Давным-давно, спутав явь и срамные видения, какие начинаются у всякого крестника в свой срок, ты полез с ножом на Ефрема Жемчужного: резать учителю жилы. За похабщину; за клинья подбитые, грязные. Хорошо еще, что резать ты тогда не шибко умел — набил тебе старый Ефрем ряшку, и ничего объяснять не стал.
— Жди, — буркнул, утираясь. — Схлынет. Сам ты все уразумел; когда в Закон вышел, когда крестника впервые под Договор взял. Вот и сейчас — шлепнул ладонь поверх Федоровой лапищи:
— Жди, Федя. Схлынет. Перестанем мы с Княгиней вас ночами мучить… скоро уже.
И ошалел: надвинулись глаза Федькины, а в глазах-то — волна за волной.
— Эх, Дуфунька, мил человек!.. Добро б только вы с Княгиней!..
Так и пошла у молодых жизнь семейная.
Как-то быстро у них сложилось, быстро да ладно — вы только радовались тихонечко.
Через плечо поплевывали; по дереву стучали. Счастье — штука ненадежная, хрупкая; редко кому выпадает. А коль выпало, держись за него обеими руками, береги от дурного глаза! Им ли, щенятам, держаться, им ли жить по-умному? Слепые они, кроме друг дружки, никого не видят.
Значит, взрослая это забота — счастье нечаянное беречь.
Временами ты сам себе дивился: за родных детей (где родные-то бродят? мало ли баб у тебя перебывало?), и то б меньше тревожился. Дивился, в затылке чесал. С Княгиней перешептывался: мажья наука у молодых со дня свадьбы в рост пошла — будто кто их за уши тащит!
Чихнуть не успеешь — в Закон выйдут, новых крестников подыскивать придется!