тотчас все эти бедные, валявшиеся на столе и запасные, на полке, шкурепые подкрашенные цветной морилкой дощечки подобно самоцветам заиграли в каменных сумерках пчховского одиночества.
— А вот это имеет название агорт — птичий глаз, — закончил Пчхов, добравшись до последней. — Тело имеет чистое и ровное, без единого родимого пятна. Дольше всех цветет, розово и раскидисто. Разбойникам кресты из него построены были. Отсюда разумному видать, что ни одно дерево без своего назначения не обходится, равно как и человек… всяк в мире свою должность несет!
Последовал снова испытующий взгляд, но теперь Фирсов не возражал, и в награду немало пчховских диковинок закатилось в записную книжку Фирсова до прихода Агея. Были там тайности о древней сосне, о мудром можжевеле, о травянистой лопотунье осине, о щедрой березе, о клене, наконец; рисуя, как противостоит это своенравное дерево непогодному ветру, тяжко оседающему на его листву, Пчхов мимоходом обронил Митькино имя. Бесценный же березовый наплыв, по Пчхову, зарождается, когда тоскует дерево, либо отравлен его корень гнилой подземного струею, либо ударили его зазря железом.
И, точно испытывая фирсовское терпенье, старик заговорил о глубинной красоте этой отличной древесины в зависимости от пережитого ею страданья.
— Гляди, как она сама на себя стелется, как красиво и мучительно растет! — деликатным жалом стамески раскрывал он Фирсову девственную глянцевитую глубь, где, погоняемая неутомимой, во что бы ни стало, жаждой бытия, мчалась, тугими витками наматываясь вкруг самой себя, обезумевшая древесная почка. — Так вот и люди, никому не дано уйти от положенного ему огорченья, и раз нанесенной трещинки уж ничем не заживить… Отсюда нам видать, — вовсе непонятно заключил Пчхов, — что прогресс человека летит подобно тому, как граната в воздушном полете, а развитие в его душе происходит по всем линиям, какие ргаеет в себе человек. Теперь и смекни…
Монотонную усыпительную речь прервал короткий и властный стук за спиной. И, подчиняясь захватившей его тревоге, Фирсов бросился к двери приподнять и без того не запертый крючок. Что-то большое, черно-красное, вспоминал впоследствии Фирсов, ворвалось со двора, столкнув его с порога. Несколько мгновений незнакомец выглядывал во двор через дверную щель; лишь удостоверясь в безопасности и сообразив пути бегства, если бы потребовалось, он неслышно притворил дверь… Затем сочинителю была предоставлена возможность наблюдать встречу Пчхова с Агеем, — первый пристально вглядывался во второго, который, не смея поднять глаз, наклонялся вперед, и виноватые руки его тяжко свисали, как от чужого туловища. Обоим одинаково нежеланна была эта встреча, но, к удивлению Фирсова, Пчхов глядел скорее с горечью, нежели с осуждением; слишком видно было, с его благушинской высоты, сколь причудлива бывает игра человеческого вещества.
— А шибко остарел ты, Агей, — проговорил наконец Пчхов. — Сам себя живьем затаптываешь.
— А как же! Чего на свете ни возьми, во всем от времени морщинки проступают! — сипловато поусмехался тот и, взяв мелкую стамеску со стола, машинально пробовал ее о свой крепкий, с синцой давнего кровоподтека, ноготь. — Писатель тут меня не спрашивал?
— Ждет, карандаш точит на тебя описатель твой, — ежась и отбирая инструмент, отвечал Пчхов. — Не трожь ничего чужого, Агей, не велю!
Тогда, отделясь из темноты, Фирсов уверенно потеснил Агея к стене и, памятуя Митькины советы насчет решительности в обращении с ним, вызывающе нащурился было; но тотчас отвел глаза в сторону. Нельзя было без утомления долго глядеть в лицо этого человека.
— Итак, Столяров? — с тиком в щеке от неприязни и волненья спросил он вошедшего. — Что ж, довольно любопытно познакомиться со столь выдающимся деятелем, xe-хе, отечественного разбоя. Однако пристраивайтесь поудобнее, не торчать же нам вечер на ногах!
Чтобы не мараться Агеевым рукопожатьем, он сделал вид, будто полез за платком, и выдернул его за краешек; несколько монет, затерявшихся в кармане, звонко раскатились по полу, а соседская кошка так и прыснула в угол,
XXI
— Вот, черт, сто годов собираюсь кошелек купить, — с досадой бормотал Фирсов, как на распутье, — ползать ли ему возле Агеевых сапог, пренебречь ли рассыпанными гривенниками. — Фу, нелепица какая…
Впрочем, в свое время ему пригодились эти монетки; они помогли Фирсову подчеркнуть в повести замешательство своего двойника перед темным обаянием Агея.
— А не тянешь ты, дружок, на сочинителя! — подозрительно скосился Агей, которому доводилось видать русских писателей на портретах. — Я так рассуждал, сочинители в зрелых годах находятся…
— Ничего, имею время впереди исправиться! — озлился Фирсов и на самого себя, и почему-то на красные партизанские штаны Агея под черной овчинной курткой, и на молчаливое невмешательство Пчхова. — В крайнем случае могу и испариться… — И повернулся было к своему демисезону, безголово присевшему на полу, под гвоздем.
Тогда Агей дружественно взял Фирсова за плечи и усадил.
— Ладно, я же ничего обидного не сказал, — смутился он. — Может, тебе смолоду эта сила дадена. Эва, уж и скипятился, ровно самоварчик с угольками.
Понемногу отношения налаживались, и Пчхов очень уместно вспомнил, что собирался в баню. Скоро он ушел, посовав бельишко в плетеный кузовок.
По его уходе наступило тягостное молчание: слишком прозрачны были цели у обоих. Однако у Фирсова на коленях уже появилась его книжка, и он рисовал туда небрежным карандашом. Сперва получилась миленькая девушка, но вот к ней сами собой приросли усики, и она вдруг преобразилась в своего собственного соблазнителя.
— Знаешь, зачем я позвал тебя? — тихо спросил Агей, поглядывая, как девушкин соблазнитель наспех обрастал брюшком и подбородком, с каждым новым штрихом старея и обезображиваясь.
— Вроде догадываюсь… — покривился Фирсов, приделывая к получившейся харе горбатейший нос и обмазывая ее со всех сторон несусветными бакенбардами. — Умирать мудрецом не страшно, а страшно тварью сдыхать… хотя бывает и наоборот! Чтоб времени не терять, начинайте, раздевайтесь помаленьку, — пригласил он, и карандаш бешено зачертил страничку сплошной мочалкой, — Намекал мне слегка Векшин, да я из-за спешки не совсем его понял…
— …намекал, не понял, — отозвалось в Агее, и вдруг всей пятерней прихлопнул раздражавшую его фирсовскую книжку вместе с коленом под нею, но тот упорно вернул ее в прежнее положение, и прикрыть ее вторично Агей не посмел. Знаменательные сдвиги происходили на глазах у Фирсова в его собеседнике, и прежде всего как бы скудная, чадная лампада затеплилась в глубине запавших Агеевых глаз; ходила молва про них, что они убивали раньше его рук. И вот прорвалось: — Напиши, напиши про меня, весь тебе распахнусь! Вижу теперь, ты все можешь… ишь лбище-то играет как! Спрашивай, если что непонятно тебе станет… ну, из нашей практики. Видишь, любезный… как называть-то тебя?
— Это не имеет существенного значения… — неподкупно отклонил Фирсов.
— Не бойся, в гости не приду! Поздно мне… — сразу утратив всю свою напористость, зашептал Агей. — Заземляться подходит время, знаю свой срок. Уж и ямка вырыта, за мной одним черед… вроде и неловко деловых людей задерживать, вот я и тороплюсь. С места напрямки откроюсь: столько разов меня заочно приговаривали, что уж я курносой не боюсь. Моя смерть будет внезапная, потому как я завсегда отстреливаюсь. Нонче каждый может меня пришить, хоть бы и ты, — в его голосе булькнул глухой смешок, — коли не погребуешь, и тебе письменную благодарность дадут за меня. — Как бы пелена ясновидения застлала горизонт Агея. — Мне предсказывали гадалки — либо бревно на меня нечаянно обвалится, либо сам задушусь не знаючи… но я-то знаю точно — меня она, моя, продаст! — Он вскочил со сжатыми кулаками, и следом, потрясенный вспышкой его безумия, поднялся Фирсов. — Еще посмотрим, сама устережется ли от меня…
— Сидеть спокойно, а то уйду, — пригрозил Фирсов.
— Каждую ночь в два часа просыпаюсь, это и есть мое время. Вздрогну, чиркну спичку: два!