недостает.
— А! — не поняв, отозвался Митька. — Садись и слушай… кстати, и мне папироску дай.
— Сел и слушаю!.. только я дешевые курю.
— Ничего!.. и не тормошись попусту: ведь я не совсем уж злодей, как и ты, надеюсь, не полный пока мошенник. Не выношу пестроты в глазах, — устало предупредил Митька. — Итак, существует личность такая на свете, под названьем Агей Столяров.
— Наслышан малость.
— Что же ты про него слышал?.. и спички тоже дай.
— Ну, как бы сказать: обломок недавнего вселюдского подлого побоища. Мужчина ночной, неприятный, со странностями, говорят…
— Мало знаешь: в семь раз хуже!.. почему спички сырые у тебя?
— Наследника давеча купали, в лужицу спички выскользнули.
Митька вскинул на него внимательные глаза.
— А у тебя есть?.. вот не предполагал. Канительно поди нонче с детишками?
— Не очень: ведь свой. Но смысл жизни, а вроде и развлечение: шумит, производит беспорядок бытия… Надо, Дмитрий Егорыч!
О будущем ребенке всего лишь в то утро уведомила Фирсова жена, но он придвинул предстоящее событие, по бессознательному наитию прибегнув к лжи, помогавшей ему взломать упорное недоверие собеседника.
— Это ты верно… — задумчиво обронил Митька и некоторое время молчал потом. — Так вот, об Агее: во что бы ни стало желательно ему повидаться с тобой, господин хороший!
— На кой же ляд я ему снадобился? — ища тональность для разговора, вскинулся Фирсов и прибавил очень уместно, что его Федором Федорычем зовут.
— Да как тебе сказать, Федор Федорыч… Ты ведь сочинитель, если не врешь?
— Грешу… — буркнул Фирсов, разочарованно поглядывая себе на пальцы в чернилах. — И что из того?
— А то, Федор Федорыч, что догорает человек… и вот скучно, томно ему задыхаться в собственном своем чаду. Видно, желает объяснить себя людям…
Не спеша, пользуясь временным превосходством, Фирсов прикидывал что-то в уме.
— Исповедь, словом?.. не пробовал себя в этой роли. Сложновато с ним, пожалуй?
Оба помолчали, каждый по-своему провидя скорую Агееву концовку, и так как чужая могила сближает, то, начиная с этой минуты, ледок их отношений утончался беспрестанно. Правда, далеко было не только до приятельства, даже до полного доверия, однако Митька уже признал человеческое гражданство в сочинителе, а сочинитель перестал прикидываться для самозащиты тем, кем не являлся на деле. К великому разочарованию сочинителя, Митька выставлял Агея в подмен себе, а Фирсова как-то не тянуло идти в духовники к человеческой падали. Поэтому он сразу с ворчливой откровенностью и объявил, что новых пассажиров в повесть не принимает, билеты проданы, и вообще волшебный ковчег его готов к отплытию. Кроме того, включение в повесть сильной и грубой фигуры вроде Агея могло наложить нежелательный отблеск на чисто умственную, по тогдашнему фирсовскому замыслу, трагедию Дмитрия Векшина.
— …вашу трагедию, глубокоуважаемый! — впервые в открытую заключил Фирсов и на пробу с трактирной фамильярностью потрепал по колену затихшего от любознательности Векшина. — А как же, для чего же я столько времени и с таким риском обхаживал вас? Весь ваш житейский путь давно обдуман и в мыслях почти построен мною как перекинутый над пропастью зыбкий мосток от преступленья к просветлению… и ежели такое мертвое, с позволенья сказать, плывучее инородное тело, как Агей, шарахнет невзначай по свае, сооружение мое может рухнуть к чертовой матери.
Он упирался лишь для виду, потому что дело было сделано, машина воображения пущена в ход, и вот фирсовский карандаш как-то сам собой прошелся по листку записной книжки, закрепляя одну соблазнительнейшую, из предстоящей исповеди вдруг возникшую подробность.
— А может, по знакомству найдется и Агею уголок?
— Подумаю, не знаю… Правду сказать, есть там у меня вакансия одна: с кем от вас главную героиню увести, да вот колеблюсь, не получился бы перекос сюжета в уголовную сторону. Эх, только ради вас, Дмитрий Егорыч! — с видом крайнего одолженья согласился наконец сочинитель. — Однако он как вообще… безопасен пока в общежитии?.. по-людски-то можно с ним калякать или уже только с помощью хлыста да пищи? Не люблю я, знаете, навязчивые товарцы, что сами в руки просятся либо слишком уж подозрительно на виду лежат. Собственно, я ведь тоже вор, секретно брожу по жизни, тащу к себе в суму, что глянется: мечтаньице из девичьего тайничка, объятьишко в чужом окне… конечно, если закатишко подходящий навернется либо затоптанное в грязь перо жар-птицы, и их туда же. Перелицуешь на досуге, подклеишь кой-где собственной кровцой, да и пустишь в повторный обиход как эхо жизни… Так-то-с, Дмитрий Егорыч!
— Ну чем же ты, вор, себя с нами равняешь, — засмеялся Митька, и на этот раз без особой неприязни проследил, как Фирсов прятал в карман исчерканную записную книжку. — Мы шпана, нас только в отделениях милиции и знают, а ты… тебя еще, глядишь, пройдет лет семнадцать с небольшим, в гении местного значения превознесут! Пойдем же, я тебя с ним сведу, с Агеем, да и мне тоже пора!
Спускаясь по лестнице, они опять на время замолкли. Фирсова тревожил подступавший теперь период работы за столом. То самое, чего добивался почти полгода, сейчас ощутимо приблизилось к острию его карандаша, а он уже устал от унизительных хитростей, головоломного риска, скитаний по трущобам. Начиналась мучительная пора, когда только что проступившие из небытия еще зыбкие герои, в чужой пока, перепутанной одежде, с неустоявшейся речью, занимают отведенные им места, и требуется ужасное напряженье воли, какое-то почти магическое слово — заставить эти клочья ожившего тумана вступить в правдоподобную игру, смеяться и плакать — так, чтоб над ними прослезились современники. Он старался не думать, во что ему обойдется, до и после выхода книги, задуманное предприятье…
А стоял отличный вечер, слегка засиненный морозной луной. Колокол невдалеке вещал о сретенском сочельнике, а от хрусткого скрипа подошв в жилы вливалась какая-то подщелкнутая бодрость. В небе вдобавок, для полноты впечатления, были рассыпаны звезды, в снежных рамах окон мерцали тишайшие вечерние светы. И так ловко получилось, что к концу совместного с Митькой путешествия Фирсов нес в голове еще одну, целиком готовую главу.
— Эх, братцы, изображу я вас, — задиристо вскричал он, — как сквозь лупу представлю! Пальцы ихние прямо в язвы суну: пускай кой в чем удостоверятся. Косноязычны мы пока — о многом рассказать не можем, не жжет наш огонь… но скольким мы владеем, сколько еще выстроим и напишем и мир неоднократно удивим!
Понять его сейчас было невозможно, но Митька тоже был в отменном настроении и только покосился с непривычки на вцепившуюся в его рукав фирсовскую руку.
— Чудачина ты, — сказал он, — шуршишь писчей бумагой и утешаешься, будто всемирным делом занят. А к чему нам, революции, твоя суета? В бумагу, да еще в порченую, рабочий класс не оденешь, книжками мировую бедноту не накормишь… — И покосился на замолкшего Фирсова. — Как полагаешь?
Фирсов бросил в его сторону злой и короткий взгляд.
— Вот за такое плачевное ваше пренебрежение к этому и накажу я жестоко вас… разумеется, всего лишь в пределах ничтожной повестушки моей. Ибо здесь коренится важнейшая причина всех ваших невзгод… вдобавок к уже постигшим Дмитрия Векшина! — Вдруг он осекся и закусил губу. — Впрочем, не бойтесь в будущее заглянуть?
Это вырвалось из него с болью, и, кажется, вора заинтересовала столь потешная сочинительская способность волноваться по сущим пустякам.
— Ничего, раскинь мне свои вещие карты, гадатель!
— Так ведь зарежете, пожалуй, Дмитрий Егорыч… переулочек пустынный, на помощь прийти некому!
— Напротив… в награду возьмешь ты любого коня, — словами знаменитого стихотворения посмеялся Векшин.
— Вот смеетесь, а погодите, вспомните меня с зубовным скрежетом задним-то числом, —