— Корочка, я начинаю тебе верить. Так, следовательно, я не так, как Чук, я не обречён?
— Даунька, нет, нет и нет! Я бы тогда сошла с ума.
— Ну хорошо, Корочка. Я пока не буду кончать жизнь самоубийством. Скажи, Кирилл Семёнович скоро вернётся из отпуска?
— Да, Даунька. На днях он должен вернуться.
Вскоре пришёл Кирилл Семёнович. Рукопись К. С. Симоняна:
«1967 год.
Кора первое время присутствовала при моих визитах, а в дальнейшем часто оставляла нас одних. В один из таких дней, это было уже на третьем году наблюдения, он, попросив меня проверить, нет ли поблизости Коры, поставил передо мной вопрос ребром:
— Я должен вернуться к работе, но мне мешают боли в животе. Я хочу знать, если это неустранимо, мне нечего делать, кроме как покончить с собой. Такая жизнь, которую я веду, мне не нужна. Она меня не устраивает. Скажите, есть ли какой-либо выход?
— Да. Я полагаю, что вас надо оперировать, Дау.
— Зачем же стало дело? Оперируйте меня завтра!
— Не будем спешить. У нас есть время. Надо согласовать этот вопрос с другими врачами, с Капицей, с академией.
— Зачем же? Этот вопрос мы можем решить вдвоём. Для меня было ясно, что никто не поставит свою подпись перед необходимостью такой операции, поскольку у больного превалировала симптоматика атонии кишечника. Прямых доказательств в пользу спаечной болезни не было. Но она была и преимущественно носила толстокишечный характер.
План операции состоял в том, чтобы освободить толстую кишку от сращений и, поскольку она действительно атонична, пликировать её на всем протяжении. Такие операции давали во многих случаях эффект, и больные, до того находившиеся на инвалидности, возвращались даже к физической трудовой деятельности. У нас состоялся тягостный разговор с Корой. Когда я сообщил ей, что необходима операция и что вопреки мнению консилиума, поскольку Дау согласен на операцию, можем решить положительно этот вопрос сами, она долго металась из угла в угол, а потом спросила:
— А возможен смертельный исход?
— Никто не может предугадать исход наверное, Кора. Композитор Скрябин не думал, что умрёт от сепсиса, который возникнет потому, что он расковыряет прыщ на лице.
— Тогда нет! — вскричала она, ломая руки. Зрачки её вдруг сузились, и она стала отходить от меня, как будто я и есть та самая смерть, которая грозила Дау.
— Хорошо, — сказал я, — будем делать попытки, которые, может быть, к чему-либо приведут. Но я уже не верил в это.
В один из ближайших после этой сцены дней я сказал Дау, что Кора опасается за исход операции и что поэтому надо повременить с тем, чтобы она привыкла к этой мысли. Дау сделал жест обеими руками, означающий согласие, но спустя минуту прервал меня, перешедшего уже на другую тему, и спросил:
— Только ли в Коре дело?
Его умные и добрые глаза светились такой доверчивостью, что я не смог солгать.
— Нет, Дау, не только в Коре, но и во мне.
Дау согласился с тем, что моё положение сложное, так же, как и Коры, но он не видит в этом непреодолимого препятствия. Он видел выход в нашей общей встрече с Капицей, и, если бы мы решили все это втроём, дальнейшее соблюдение необходимых формальностей Капица взял бы на себя.
На том и порешили, но не успели провести в жизнь задуманное, и тут главная вина падает на мою медлительность. Теперь, когда мне нужно было пойти к Капице, я откладывал этот визит со дня на день. Где-то в глубине сознания у меня таилось убеждение, что консилиум займёт жёстко отрицательную позицию, да и, кроме него, будут и другие препятствия». После визита Кирилла Семёновича Дау не повеселел.
— Кирилл Семёнович сказал, что надо оперировать мой живот.
Когда Дау ушёл на прогулку с Танечкой, под видом генеральной уборки я их попросила погулять подольше. Сама принялась тщательно обследовать его постель. Лезвий в доме не было, он давно пользуется электрической бритвой. Убрала все галстуки, все, что только могло вселить подозрение, снотворных у него не было. И все-таки страхи терзали меня. Убедительно было одно: «Если я не обречён, Женька не посмел бы мне так хамить». «Померанчук ведь не подозревает, что он обречён».
Все это так, но ведь Дау не обречён. Он выздоровеет и вернётся в науку! Своими опасениями поделилась с Танечкой, на неё положиться можно. Моя жизнь очень осложнилась. В меня вселился страх. Это было ужасно!
После возвращения из Чехословакии Дау стал реже вставать ночью. Я уже начала ложиться в постель в соседней комнате. Теперь я одетая, только брала подушку, ложилась на пол, в коридоре у двери Дау, приоткрыв дверь в его комнату, всю ночь прислушивалась, ловя все шорохи ночи, пугаясь каждого вздоха Дау.
Как-то пришёл с визитом академик Гинзбург. Он поднялся наверх к Дау. Там была Танечка. Вдруг слышу гневный голос Дауньки: он кричал Гинзбургу:
— Убирайтесь вон. Я видеть вас не желаю. Вон! Вон! Поднялась быстро наверх. Бледный, растерянный Гинзбург, пятясь, выходил из кабинета. У Тани тоже весьма растерянный вид. Гинзбург ушёл.
— Зайка, милый, ты его за что выгнал?
— Как за что? Это первый друг и приятель Женьки. Выгнал его за дружбу с вором Женькой.
Логично? Безусловно.
Жизнь! Когда ты перестанешь мне подставлять подножку? Теперь и этот Гинзбург, его таланту Дау помог созреть в учёного, будет распространять весть, что Ландау сошёл с ума. Это было невыносимо больно! Я очень расстроилась, в изнеможении опустилась возле Дау. Взяла его искалеченную руку из рук Танечки.
— Танечка, там обед в кухне готов. Идите пообе дайте, а я помассирую ему руку. Мой милый Зайчик, ты всегда был белоснежный, без единого пятнышка. Раньше ведь ты сам очень симпатизировал Гинзбургу. Гинзбург в отличие от Женьки ведь талантлив?
— Да, Коруша. Гинзбург талантливый. Но некая муть в нем есть.
— Даунька, скажи мне, как ты мог этого ворюгу Женьку так приблизить к себе? Его фантастическая скупость, его невероятная жадность к деньгам должны у каждого человека вызывать только презрение.
— Коруша, ещё в Харькове, будучи студентом, он зацепился за меня. Отцепиться было невозможно. А потом он единственный из моих учеников провёл в жизнь мою замечательную теорию «как надо правильно жить». Конечно, я не предполагал, что имею дело с вором.
— Зайка, что твой Женька — пакость, это я знала всегда. Сейчас просто не время заострять на этом внимание. Сейчас надо выздоравливать.
Опять этот весь инцидент с вором-Женькой и Гинзбургом припишут моей мелочности. Конечно, это я настраиваю Дау, чтобы он требовал свои подарки у Женьки, но не могу же я объявить по радио, что иностранцу Шёнбергу член-корреспондент АН СССР Е.М.Лившиц продемонстрировал украденные им у больного Ландау именные подарки. А этот иностранец, будучи с визитом у Ландау, не ведая того, что Лившиц демонстрировал ему краденые вещи, с восторгом описал виденные им вещи у вора-Лившица.
Лившиц в пылу обуявшей его жадности, даже не заметил, что раз Дау помнит все, что ему сказал Шейнберг, то этим самым опровергается его вера в то, что у Дау погибли клетки ближней памяти. Большая беда была в том, что у Дау зародилась мысль: «Женька обнаглел, непомерно хамит, следовательно, я, как и Померанчук, обречён. Иначе быть не может!».
Бодрствуя ночью, не спуская с Дауньки глаз днём, я забывала поесть. И ночью, прикорнув на полу, не могла даже задремать от голода. А спуститься вниз поужинать боялась. Я буду ужинать — а Дау что- нибудь выкинет. К утру, к приходу Тани аппетит исчезал. Спать два часа в сутки я уже привыкла. Если бы эта мразь вернула подарки, возможно, Дау решил бы, что Женька испугался, следовательно, он не обречён. Тогда у него исчезла бы страшившая меня мания о самоубийстве. Встретив случайно во дворе института