– Я никогда не видела такой ослепительной белой рубашки, как та, что была на нем. Мы тут воевали, устраивали революцию, голодали, снова воевали, а шведы все эти годы сти-и-рали и гла-а-дили эту рубашку.
Последние слова Анна Андреевна произнесла очень протяжно».
«…К ней приходили почти ежедневно – и в Ленинграде, и в Комарове. Не говоря уже о том, что творилось в Москве, где все это столпотворение называлось „ахматовкой“… Анна Андреевна была, говоря коротко, бездомна и – воспользуюсь ее собственным выражением – беспастушна. Близкие знакомые называли ее „королева-бродяга“; и действительно, в ее облике – особенно когда она вставала вам навстречу посреди чьей- нибудь квартиры – было нечто от странствующей бесприютной государыни. Примерно четыре раза в год она меняла место жительства: Москва, Ленинград, Комарово, опять Ленинград, опять Москва и т. д. Вакуум, созданный несуществующей семьей, заполнялся друзьями и знакомыми, которые заботились о ней и опекали по мере сил…
Существование это было не слишком комфортабельное, но тем не менее все-таки счастливое в том смысле, что все ее сильно любили. И она любила многих. То есть каким-то образом вокруг нее всегда возникало некое поле, в которое не было доступа дряни. И принадлежность к этому полю и этому кругу на многие годы вперед определила характер, поведение, отношение к жизни многих – почти всех – его обитателей. На всех нас, как некий душевный загар, что ли, лежит отсвет этого сердца, этого ума, этой нравственной силы и этой необычайной внутренней щедрости, от нее исходивших».
Прошлой зимой, накануне дантовского года, я снова услышала звуки итальянской речи – побывала в Риме и на Сицилии. Весной 1965 года я поехала на родину Шекспира, увидела британское небо и Атлантику, повидалась со старыми друзьями и познакомилась с новыми, еще раз посетила Париж.
В 1961 году по Москве полетел слух, что Ахматова, вслед за Пастернаком, выдвинута на Нобелевскую премию. Анна Андреевна и обрадовалась, и всполошилась: а ну как выплывет потаенный «Реквием» и у нее, а главное, у сына, наконец-то защитившего докторскую диссертацию, опять начнутся соответствующие неприятности. Нобеля в том году, к счастью, получил другой поэт, и тогда итальянцы, продолжающие считать родину Данте центром мировой поэзии, присудили Анне Ахматовой более скромную, но ничуть не менее престижную литературную премию «Этна-Таормина». Первого декабря 1964 года в сопровождении Ирины Пуниной она вылетела из Ленинграда; Анну Всея Руси наконец-то выпустили за границу, в Италию; до Вены самолетом, а оттуда через Альпы поездом.
Альпы. Зимой зрелище мрачное. Снова вспоминаю сон 30 авг<уста> о хаосе. Скорость самолетная. Мне – дурно…
Подъезжаем к Риму. Все розово-ало. Похоже на мой последний незабвенный Крым 1916 года, когда я ехала из Бахчисарая в Севастополь, простившись навсегда с Н. В. Н<едоброво>.
Рим. Первое ощущенье чьего-то огромного, небывалого торжества. Передать словами еще не могу, однако, надежду не теряю.
Hotel Plaza… Я – все еще не в себе после Альп.
Cafe Греко. Автограф Гоголя. («Я только в Риме могу писать о России…») Там весь 19 век. Старомодно и очаровательно. (Не о Р<име>, конечно, а Cafe Греко.)
Воскресенье. На площади Св<ятого> Петра. Папа. Чувство, что время работает на нас, т. е. на русскую культуру.
В Риме есть что-то даже кощунственное. Это словно состязание людей с Богом. Очень страшно! (Или Бога с Сатаной.)
В Катанье. В древнейшем дворце Урсино (15 век) 12 дек<абря> 1964 я прочла мою «Музу». Огромная внешняя лестница казалась неодолимым препятствием. Думала – не дойду. Мерещились факелы и стук копыт… Дорога в Рим трудная.
Церемония вручения премии «Этна-Таормина» состоялась 12 декабря 1964 года в старинном замке Урсино. Присутствовавшая на этом торжестве итальянская писательница Джанна Мандзини вспоминает:
«Речи, вручение премии, аплодисменты и аплодисменты. Все время сидя, с выпрямленными плечами и высоко поднятой головой, она произнесла короткую благодарственную речь. Но повернулась, захваченная врасплох, когда ей преподнесли в подарок сицилийскую марионетку. Она улыбнулась. Взгляд блеснул, как лезвие, когда, нагнувшись, она внимательно и с удивлением всматривалась в эту странную игрушку для взрослых.
Еще больше тронуло меня, когда ей подарили большую «Божественную Комедию» в издании «Канези» с иллюстрациями Боттичелли. Меня тронуло не только радостное и восхищенное «О!», которое ее губы явственно обрисовали, но и то, что она сразу же поспешно надела очки, совсем просто, по-домашнему. Она больше не сидела за почетным столом. Она была за своим рабочим столиком наедине с высочайшим произведением, далеко от всяких торжественных церемоний.
Повторяю, она все время сидела. Но, когда ее попросили прочесть какое-нибудь короткое стихотворение, она встала. Она встала ради поэзии.
Что за голос! – чуть гортанный, широкий – открытый горизонт и древний плач…
Стихотворение, которое она любезно согласилась прочитать нам, не было, не могло быть тем, посвященным Данте. Но мне нравится думать, что это было оно.
Поэт-изгнанник, увиденный ею, удивляет и волнует меня…»
Итальянский сувенир, сицилийская марионетка, возвращал ее в молодость: подруга Анны Андреевны Ольга Судейкина, актриса и танцовщица, – «Коломбина 10-х годов», помимо всего прочего, мастерила замечательных театральных кукол, и когда в начале 20-х гг. они жили вместе, Ахматову окружали и развлекали Ольгины марионетки.
Когда-то, в 1916 г., Марина Цветаева возвела Анну Ахматову в высочайший чин:
В Италии Ахматову чествовали как Великую княгиню Русской поэзии. По всей вероятности, именно с этим событием и с воспоминаниями о Цветаевой, о которой много говорили в Париже, связано «непонятное» двустишие:
По возвращении из Италии на родину Ахматова получила и еще один подарок к новому, 1965 году: приглашение в Англию – по случаю присуждения ей звания почетного доктора литературы. Инициатором выдвижения был Оксфордский университет.
На обратном пути из Лондона, хотя на это и не было спецразрешения, Ахматова, благодаря счастливому стечению обстоятельств, на несколько дней задержалась в Париже.
Георгий Адамович вспоминает:
«Анна Андреевна провела в Париже три дня. Был я у нее три раза. При первой же встрече я предложил ей поехать на следующее утро покататься по Парижу, где дважды была она в ранней молодости, больше чем полвека тому назад. Она с радостью приняла мое предложение и сразу заговорила о Модильяни, своем юном парижском друге, будущей всесветной знаменитости, никому еще в те годы неведомом.
Был чудесный летний день, один из тех ранних, свежих, прозрачно-ясных летних дней, когда Париж бывает особенно хорош. За Ахматовой мы заехали вместе с моими парижскими друзьями, владеющими автомобилем и заранее радовавшимися встрече и знакомству с ней. Прежде всего Анне Андреевне хотелось побывать на рю Бонапарт, где она когда-то жила. Дом оказался старый, вероятно, восемнадцатого столетия, каких в этом парижском квартале много. Стояли мы перед ним несколько минут. «Вот мое окно, во втором этаже… сколько раз он тут у меня бывал», – тихо сказала Анна Андреевна, опять вспомнив Модильяни и будто силясь скрыть свое волнение. Оттуда поехали в Булонский лес, где долго сидели на залитой солнцем террасе какого-то кафе, и наконец отправились на Монпарнас, завтракать в «Купель», шумный, переполненный народом ресторан, до войны бывший местом ночных встреч парижской литературной и художественной богемы, в том числе и русской, эмигрантской.
Ахматова села, внимательно оглядела огромный квадратный зал, улыбнулась, вздохнула и наконец сказала:
– Если бы вы знали, что это!… вот так сидеть… а вокруг все эти люди, эта молодежь… входят, выходят, смеются, веселые, оживленные, беспечные…
Фразу она оборвала, своего «если бы вы знали» не договорила, не объяснила. Но объяснений и не нужно было, и недопустимо было бы на них настаивать. Все было понятно».
«…В последних числах мая 1965 года Ахматова… приехала в Англию для получения в Оксфорде звания доктора honoris causa. На обратном пути ей было разрешено остановиться в Париже… В эти дни у меня с Ахматовой были три встречи, продолжавшиеся в общей сложности более восьми часов… Вести разговор было нелегко, в комнату все время входили люди. В какой-то момент, по ее просьбе, я подсел к ней. Она вынула из сумки фотографию и рукопись: „Смотрите, мне только что принесли“. Это была семейная фотография 1916 года: слева Гумилев в форме, перед отъездом на фронт, „с одним „Георгием“, как пояснила она мне, справа Ахматова, посредине сын. Чувствуется отчужденность и какой-то мир. Я это сказал Анне Андреевне. Она отнеслась недоверчиво: „Мир? Не знаю“. Рукопись была написана рукой Гумилева: шуточное стихотворение и рисунок в красках“.
Ахматова одна из первых заметила и оценила талант тогда еще совсем юного Иосифа Бродского; во многом именно благодаря ее хлопотам поэт, осужденный за тунеядство, был в конце концов возвращен из северной ссылки. Ему, первому, и написала, добравшись наконец до своей Будки.
Иосиф, милый!
Так как число неотправленных Вам моих писем незаметно стало трехзначным, я решила написать Вам настоящее, т. е. реально существующее письмо (в конверте, с маркой, с адресом), и сама немного смутилась.
Сегодня Петров день – самое сердце лета. Все сияет и светится изнутри. Вспоминаю столько [самых] [таких] разных Петровых дней.
Я – в Будке. Скрипит колодезь, кричат вороны. Слушаю привезенную по Вашему совету «Дидону». Это нечто столь могущественное, что говорить о нем нельзя.
Оказывается, мы выехали из Англии на другой день после ставшей настоящим бедствием бури, о которой писали в газетах. Узнав об этом, я поняла, почему я увидела такой страшной северную Францию из окна вагона. Тогда подумала: «Такое небо должно быть над генеральным сраженьем». (День, конечно, оказался годовщиной Ватерлоо, что мне сказали в Париже.) Черные дикие тучи кидались друг на друга, вся земля была залита бурной мутной водой: речки, ручьи, озера