– На подготовочку взяли.
– Мне работать надо! Дайте хоть по городу звонить! – умоляет он.
– Это можно.
Москву всё-таки дали. В шестнадцать пятнадцать!
Но говорить не посчастливилось.
В нужной конторе работали до четырёх.
Трепашкин позвонил старшей Печниковой и вежливо осведомился:
– Что у вас творится? С десяти часов не могли дать Москву!
– Претензии не по адресу. Четверть часа как я заступила. Первую смену вела Ромашина.
– Бог с ними, с этими сменами, – вздохнул Трепашкин. – Но вы представляете, сколько вреда приносит ваше невнимание? Во-первых, я шесть часов, ничего не делая, на нервах просидел у телефона. Ждал. Целый день! И таких горемык ведь множество!
– Вы не один.
– Что можно сделать за шесть часов?
– Не знаю, – искренне созналась Печникова.
– Съездить в Москву и уладить дела! Второе. Двадцать один раз обернуться вокруг Земли! За это время Волга вливает в Каспий… Сколько вёдер воды?
– Но при чём тут вода?
Он извинился и поплёлся домой.
Ему чудилось, что по пятам несётся бесёнок и дразнит:
– Тунеядец! Тунеядец!
– Не по своей воле, – разгромленно буркнул в оправдание Трепашкин.
За день у него под глазами повисли мешки, посеял сколько нервных клеток, а они не восстанавливаются.
Во имя чего все эти приобретения?
Земля слухом полнится – после этого детективного происшествия на телеграфе был срочно создан кружок. Появился у него лозунг «Что ты сделал, чтобы твоей работой был доволен абонент?»
Этот кружок – оригинальный ликбез. Что-то вроде ликвидации безграмотности в отношениях между телефонистками, с одной стороны, и абонентами – с противоположной.
На первом занятии проходили всесильное слово
Учеба, оказывается, штука сложная.
Как ни трудно, а до смысла докопались.
Потом, чтоб тут же не позабыть, повторили
Как пишут в газетах, первый рубеж был успешно взят.
На втором занятии отдельные слова смело складывали в простые предложения типа: «Абонент – наш друг», «Давайте беречь смолоду его нервы и время».
Успехи делались грандиозные.
От простых предложений переметнулись к сложным:
«Не стучи себя по виску и не гримасничай в трубку, когда отвечаешь абоненту, доведённому тобою до белого каления».
И этот рубеж с бою взят!
Не пора ли теперь садиться за гимн-очерк о телефонистках?
Но об этом в следующий раз.
Ведь не последний день звоним.
10 октября 1967
Глина
Александр Суворов, полководец.
В Нижнедевицке, в районном степном селе под Воронежем, самые разные люди говорили про Михаила решительно разно:
– На что там у него смотреть? Серость! Примитивщина!
– Ну додуматься же до такого! Родному отцу алебастровый памятник во дворе поставил! Цыгане с испугу десятой дорогой обегают его дом. Чудик, каких поискать… А послушаешь, так наговорит такую кучу дров! Право, зачем вам тратить понапрасну время на встречу с ним?
– Если вы хотите увидеть необработанный русский самородок, отправляйтесь сию же минуту в Лог! Это же неподнятый пласт народной культуры! Выбросьте из головы, забудьте, что вам пели про него и отправляйтесь. Нy чего же вы думаете?
Категорическая противоречивость мнений заставила меня не клянчить ни у кого никакого «мотора», и я
Благо, был солнечный день, и последнее нежаркое августовское тепло вовсе не портило дорогу.
На пригорке стоял свежевыбеленный Михаилов дом.
Я огляделся, но никакого памятника я нигде не видел. Я подошёл к дому сбоку и только тут заметил свинцовый барельеф, прибитый к белой стене гвоздями: шляпки едва были различимы.
Наверное, слишком долго и сосредоточению я рассматривал человека со стены, так что и не увидел, как откуда-то сверху, с косогора, спустился долговязый, моложавый мужчина.
Мы переглянулись.
Как я и догадался, это был сам Михаил.
Я не знал, с чего начать.
Он же, поглядывая то на меня, то на стену, краснел всё заметней, и через какие-то полминуты его продолговатое лицо пылало огнём, и ещё на этом лице просеклось какое-то выражение школярской виноватости, будто его ждал выговор.
Я молчал.
Тогда Михаил, в нерешительности показав глазами на барельеф, тихо сказал:
– Отец…
Я кивнул.
– Он, – оживился Михаил, открывая дверь, – у меня и… Заходи в хату. Он у меня и в альбомах везде. Вот на, посмотри. И вот на стене над койкой увеличенный. И вот… Сам рисовал.
С огромного полотна величиной с полстены прямо на нас печально смотрел пожилой человек, сидевший на бревне. Какой-то полубольной, отрешённый, какой-то бессильно-отчаянный, но нет, не равнодушный ещё. Может, с профессиональной точки тут не все гладко выписано, но зато здесь схвачено метко куда более существенное: здесь сама госпожа естественность, сама реальность. Жизнь прожита, а главное так и не сделано, жалуются глаза.
– Как ему жилось?
– Не сахарно… Мечтатель… Ветродвигатель изобретал. Писем Москва полный угол накидала, а дело так и не вышло. Любил отец и фотографию, а сам был мастер по часам. Хороший, хвалили, был мастер. Зайдите в любую сейчас мастерскую, попросите для смеху выточить какую детальку для ручных часов. Заменить заменят заводской деталью, а сами не выточат. А он на станочке ось маятника вытачивал для дамских часов. Там той осюшки длина миллиметра два! Лупу на глаз, работал с лупой, хоть и был под годами… К фотографии я крепко прилип. Это у меня от отца. Есть у меня киноаппарат. Снял, как отец ходит, кур кормит, сидит на бревне, отдыхает… В Его День домашним показываю эту свою кино.
– Ты учился?
– А то как жа! Восемь классов. Школа киномехаников.
– А потом?
– А потом таскаю вот банки с плёнкой то в Гусёвку, то в Лог. В этих двух сёлах картины показываю.
– Как ты стал рисовать?
– Так это ещё со школы. А вот… В шестьдесят пятом помер отец. Захотелось оставить какую память по отцу. Думаю, дай-ка на скульптуру его возьму. Попервах из пластилина это бюст. Вышло вроде того. Ага, загорелся Мишака! Из синей глины – в речке у нас такая – попробовал, покрасил. Ничего! А из гипса? Ну, какая аптека мне столько гипсу продаст?! Так я в скобяном магазине набрал алебастра. Сделал до пояса, поставил на постаментишко перед окном, где отец на брёвнышках частенько сиживал. Год простоял! А там дожди да морозы сгубили все мои старания. По городам льют как-то с пустом внутри, а у меня он целиковый. Зимой надумал лопаться. Тулово я выбросил, а головы и одну и другуя уберёг.
Михаил небрежно так достал из-под кровати старый мешок, и извлёк из него обе головы, извлёк неожиданно и мне стало страшно. В первое мгновение мне показалось, что настоящие эти головы так быстро сняли с чьих-то плеч, что ещё и кровь не успела выступить, что ещё и жизнь не успела уйти из глаз – настолько велико было ощущение правдоподобия. Мне стало невмоготу оставаться поэтому в доме, я попросил Михаила выйти во двор.
– Вот так многия, – переступая порог, со смешком говорил Михаил. – Придут, пытают, что, чего, как… А покажешь головы – на пуле выскакивают и до свиданухи не говорят.
Во дворе сидит на корточках ватага ребят. У каждого по подсолнуху. Грызут семечки, ещё молочко. Рядом с белоголовым хлопчиком рослый петух-красавец с изумительными шпорами спокойно, даже лениво склёвывает семечки из одной же шляпки, что была в руке мальчика.
– Петушака подсолнухи любя, – поясняет эту картину Михаил и продолжает: – Не мог я смириться с тем, чтобы не было у меня никакой памяти по отцу. Надумал я сделать из свинца. Спросил у одного заезжего малярика, как сделать форму. Тот сказал. Тогда мы с Юркой, – Михаил показал рукой на паренька, от которого не отходил петух, – пошли в яр. Туда у нас сваливают негодную всякую технику. Набрали мы из аккумуляторов перегородок свинцовых, поплавили в ведре на костре, сделали форму в земле… Три года висит на стене барельеф. Понравился очень деду Тиме Иванову. Навалился дед просить: сделай и меня так