вокруг покрытой грязной льняной скатертью стола.
«Портрета Ильича вам только не хватает. – Вадим глянул на них без страха, памятуя о пережитом в камере смертников. – Это вы передо мной виноваты, не я!»
Абрам Турок, зарезавший на Воркуте трех сук, показал им место, куда можно сесть, и, прикусив золотым зубом мундштук папиросы, сказал щербатому зэку со шрамом на подбородке:
– Ты короче можешь? Базар твой уже слыхали.
– Я такой же вор, как и ты, Турок.
– Опять за себя!
– Пусть говорит, Золотой, пусть, – куда-то в стол пробурчал Дьяк, – в БУРе намолчался. Пусть говорит…
Золотой с благодарностью кивнул Никанору Евстафьевичу и продолжил, заметно торопясь все объяснить подробно:
– Пушок занырнул в зону уже ссученным. Но воры за то не ведали. Потом он пьет с Кисой, а когда тот вырубается, мажет ему очко солидолом и зовет воров. Вот, говорит, гляньте: Киса – пидор…
– Киса?! – схватился за голову Жорка-Звезда. – Да таких воров в Союзе по пальцам пересчитать можно.
– Пил с сукой, однако, – уронил как бы невзначай опасный для всех своей непредсказуемостью Селигер.
– Чо тут позорного, – поймав общее настроение, заступился за Кису Золотой. – Пушок тож вором катился не последним…
– Ты, Золотой, за что голосовал?! – уже сердито спросил Дьяк.
– Так он тебе и скажет, – Селитер желчно усмехнулся.
– За невинность Кисы было мое слово, что тут толковать, хотя сомневался.
– Так думаю, – Дьяк принялся ходить вдоль стола, не; обращая внимания на то, что тем самым он создает остальным неудобства, – всех, кто был за Кисину смерть, – казнить, Пушка под землей сыскать. Такой крупно-бессовестный негодяй долго жить не должон. Жорка, передай Тетере – на его совести мерзавец. Пришла нора, воры, долги спрашивать. Только тщательный расчет ведите. Помните, как в Ангарске Клопа ингуши кончали, опосля их почти тысячу собрали в гробы? И воров во всем обвинили, хотя наши всего троих за Клопа взяли. Остальных мужики по натырке администрации дорезывали.
– Да-а-а-а, – вздохнул в глубоком раздумье московский домушник Никита Дачник, степенный, обходительный вор, напоминающий грустными, слегка лупатыми глазами потерявшегося бульдога, – национальный вопрос – штука сложная, о нем даже Сталин говорил…
– Ничего, кроме гадости, эта сгнившая усатая блядь сказать не могла! – категорически прервал Дачника изболевшийся до полной желтизны Клей, запахиваясь в телогрейку.
– Хватит пустого базара! – Турок стрельну'. в угол окурком и обратился к Упорову: – Фартовый, 'ты опять разбакланился? Я бы тебя зарезал.
– В чем дело, Абрам? – дерзко спросил Упоров. – Ты же меня подогревал в тюрьме и в БУРе. Теперь я – толстый и меня можно резать?
– Филин, правда, был вор восстановленный. Это как вроде из человека сделали дерьмо, а потом из дерьма человека. Но заставлять вора есть крысу… – проговорил, ничего не утверждая, Клей. – Скользко живешь, Вадим. Ведь из-за тебя Филин сам себя на тжу посадил – позору не выдержал… Ну, есть у тебя среди нас отмазка. Только сходка по-своему решить может. Второй раз с тобой толки ведем. Одумайся. Третьего раза не будет, иначе я – не вор!
– Отвязался ты, Вадик, – Дьяк был задумчив, неспешно перебирая в голове трудные мысли. – Как пес шелудивый, вольничаешь.
Никанор Евстафьевич смотрел на бывшего штурмана, ожидая дерзкого ответа, готовый пресечь дерзость приговором. Вадим смолчал, в нем даже мысли поперечной не шевельнулось под этим всепонимающим взглядом.
– …Филин не лучше, царство ему небесное. Докроил на свою голову. Все помаленьку виноваты. Смирнее друг к дружке быть надо. Идите, мужики…
Он замолчал, как безмерно усталый человек, и состояние общей усталости сопровождало зэков, пока они шли к заледенелому порогу барака. И только там, за порогом, стало легче дышать.
Упоров взглянул на бугра: тот шагал, пряча лицо в рукавицу, защитившую его от встречного ветра.
– Так Филин себя зарезал? – спросил Вадим.
– Просил твою голову. Воры засомневалась. А он, сам знаешь, после крысы-то шибко нервный стал… Упал на нож. Тот самый, ты его видел.
– А воры с чего такие дерганые?
Лысый остановился и подставил ветру спину. Поймал за рукав Упорова, подтянул к себе:
– Базарить за наш разговор не надо, приказ есть секретный об уничтожении воровских группировок В Сибири 500 рыл в крытый ушли. Говорят – с концами. Сукам дали три вагона. Катают по каторгам. Трюмят всех подряд.
– Пошли, Никандра, – не утерпел продрогший Вадим. – Задубеем. Филина мне, признаться, жалко: характер в нем был. Сам не пойму, как получилось…
– Покойников жалеть проще. Живых жалеть не умеем.
Над зоной завыла сирена. Ее металлический рев со звоном рвал воздух, без труда одолевая хрупкое сопротивление и рассыпаясь на тысячи мелких звуков у далеких сопок, четко прорисованных в болезненной ясности холодного неба. Зэков звали на обед.
Мороз лютовал до середины марта, но актированных дней больше не было: план горел, и похожие на колонны бегущих из Москвы французов этапы заключенных шли по вечно пустынным колымским дорогам. Зэки прятали лица от жгучих ветров в вафельные полотенца, рваные шарфы, а то и просто в вырванные из матраца куски лежалой ваты. Тысячи двуногих существ, утративших само понятие о тепле и уюте, таскали свои ссохшиеся души в продрогших телах от грязного, промозглого барака до изнурительной работы в промороженной шахте и обратно, проклиная жизнь и одновременно цепляясь за нее всеми доступными и недоступными средствами.
Живые полуавтоматы двигались, ругались, рубили землю, даже умирали не по-людски, свернувшись клубочком где-нибудь в глухом отвилке шахты или за штабелем бревен, как хромоногий Чарли. Его нашли незадолго до конца смены. Уже без сапог, с кокетливо вывернутой левой ступней и зажатым в белых пальцах окурком.
– Сердце отказало, – высказал предположение о причине смерти Лука. Нагнулся, оторвал от березового бревна голову Чарли, а затем развязал той же рукой узел, туго стянувший телогрейку покойного. Телогрейка распахнулась, все увидели – Чарли голый. Ни рубахи с пришитыми к черному материалу полосатыми шелковыми карманами, ни мягкого, вязанного из собачьей шерсти жилета, присланного слепой матерью из Орла ко дню рождения Саши Грибова. Даже вшей – и тех на нем не было. Только профиль Сталина (татуировка красной тушью) и Ленина (в характерной для вождя позе с выброшенной вверх рукой) красовались на впалой груди арестанта.
Более всех тосковавший по дружку своему закадычному, Ключик очень не хотел плакать, потому шутил напропалую с каким-то кривым лицом:
– Теперь ты с ними сгниешь, Саня. Кабы еще и не родиться всей вашей компании?!
– С ним кто играл? – спросил бугор, запахнув на Чарли телогрейку.
– Мазурику попал из третьего барака. Тот бока ставил трофейные, – ответил всезнающий Гнус и, разломив пальцы покойного, вынул окурок.
– Нашел с кем садиться! Шесть лет одни бока играет. Ёра! Лука, иди за дежурным. Остальным собрать инструмент ив теплушку.
– Куда Сапю-то?
– Пусть лежит как есть. Слышь, Гнус?! Я сказал, как есть!
– Не глухой. Чо орешь попусту?!
Но все вдруг плохо посмотрели на Гнускова, хотя никто не видел, когда он сдернул с Чарли сапоги.