– Ах ты, дезертир поганый!
Верзилов едва успел поймать за ногу кинувшегося на Чарли Луку и водворить на место. Бельмастый укоризненно скривился:
– Э-э-эх! Вижу, какой вы ленинец. Поди, и книжек его не читали. Ильич, между прочим, писал в седьмом томе на девятой странице…
– На какой?! – поразился осведомленностью Чарли бородатый бандеровец, изучавший в лагере по букварю русский язык.
– На девятой, сказано! Чую, Грицко, невнимательно читаешь труды Основателя. А голова у тебя совсем пустая, и туда не только Ленина, Маркса вместе с бородой затолкать можно, хоть он и алкоголик.
– Маркс – алкоголик?! Гоношишь, пивень хромой!
– А пол – Германии кто споил?! Наши пролетарии, думаешь, по трезвости забузили?! Большевики водку закупили у царя, потом сказали: «Вся власть – Советам! Гуляй, рванина, от рубля и выше!»
– Ты за водку опосля расскажешь, прежде скажи, что он у той книжице на девятой странице писал? – осторожно поинтересовался из угла спаливший по пьянке сельский совет старичок.
– Он писал… – зэк взялся расставленными пальцами правой руки за лоб и задумался, нагнетая интерес. – Чо писал… А! Это была гениальная мысль. Троцкого едва кондрат от зависти не хватил. Они же кантовались с Картавым, пока власть брали, а как взяли – дружба врозь и кто кого сгребет…
– Ты скажешь, что он там писал?! – не вытерпел Верзилов.
– Ну, ты даешь, Степан! Кто ж того не знает?! Прямо так и написал с характерной для себя прямотой и краткостью: «Мусора, руки прочь от Чарли!»
После этого зэк не смог сдержаться, захохотал, вытирая слезы и приговаривая:
– Бляди дурные, сидят по ленинским заветам – и у него же правду ищут!
…Первое время болтовня Чарли занимала Упорова, но, постепенно отстраняясь от барачных разговоров и злого веселья, он вспоминал, что портрет Ленина появлялся в их доме всякий раз перед приездом отца. Строгий. в длинной кавалерийской шинели и с орденом на широком отвороте, он поднимался по высоким ступеням крыльца, придерживая левой рукой саблю. У отца были большие, сильные руки, на них удобно сидеть, ощущая теплую надежность. От него пахнет вчерашней вечеринкой красных командиров и распускающейся во дворе сиренью.
И в тот раз отец высоко его подбросил, он стал выше деда и улыбающейся мамы. Он летал до тех пор, пока ему не стало страшно. Затем они остановились у портрета бородатого человека с цепкими глазами, чуть прищуренными и лукавыми. Мальчик впервые увидел их так близко, перестал смеяться… У отца напряглись руки, стали неудобными, жесткими, чужими, это были руки, выполняющие неприятную обязанность. Глаза напротив продолжали разглядывать мальчика с требовательной строгостью, ему захотелось опуститься на землю. Он по-детски просто и правильно оценил приближение насилия и тоже сжался, как отец, они уже были едины в чувстве, но один собирался солгать, другой был еще слишком мал, чтобы понять назначение лжи.
– Кто это? – отец подносит мальчика вплотную к портрету.
– Ленин, – произносит он, отвечая глазам напротив.
– Дедушка Ленин. Ну скажи: дедушка Ленин.
– У меня есть дедушка. Мне хватит.
– Ленин – дедушка для всех советских детей. И для тебя.
– Мне другого не надо.
Отец едва справляется с раздражением. Он – командир, привык, чтобы его слушались, и сам умеет слушаться. Голос звучит с натянутым спокойствием:
– Ильич был очень добрым человеком, другом детей. Великим революционером и мыслителем. Ленин думал о твоем будущем.
– Мой дед сказал – нашу церковь сломал Ленин. Это правда, папа?
Взгляд отца блуждал по окнам, он силился найти убедительный ответ, а щеки его уже не дышат весной и сиренью, сквозь поры, пробивается устойчивый запах конского пота. Такой же свежий, острый запах отец приносил с собой после учений, вместе с пылью на хрустящей портупее и ножнах сабли.
На этот раз отца привез блестящий автомобиль, но запах конского пота остался при нем и стал еще более резким, после того как он не смог справиться с вопросом сына. Красный командир был растерян, вместе с тем – сердит. Быстро опустил мальчика в не успевшую остыть постель, молча пошел в гостиную. От резкого звука шпор неприятно тренькает в ушах. Что-то произошло, отчего хочется плакать или вскочить и нарисовать поссорившему их Ленину рога. Мальчик прячет лицо в мягкую подушку. Наступает темнота, поверх которой остается напряженный детский слух.
Наверное, сердитый там, в гостиной, но в детской просто голос без окраса, сказал:
– Ты мог не делиться своими соображениями относительно Ленина с внуком. Он – вождь. Я сражался под его знаменем и за его дело.
– Твой вождь, Сергей, ты и объясняй. Для меня он – мучитель русского народа, палач царской семьи. Нынче мой вождь – Иисус Христос. За ним иду!
Отец что-то переставил с места на место с насильственным стуком. Теперь они говорят громко, забыв о затаившемся внуке и плачущей маме.
«У них разные вожди и разные иконы. У дедушки – Христос с добрыми, страдающими глазами. Он никогда не молится перед хитрым Лениным. Наверное, не любит… Почему же папа ничего тебе не ответил? Сомневается? Не верит? Он боится… А еще красный командир!»
– … Моя революция -революция Ильича! Она справедлива по своей сути, и потому в ней принимают участие миллионы…
– Обманутых! В городе сто безумных атеистов разграбили, закрыли церковь, куда ходили тысячи верующих. Это революционно, но несправедливо.
– Подумай о внуке, – устало просит отец, – ему с тем именем жить…
– Не приведи Господи!
…'Ты пошел по пути отца, чтобы убедиться в правоте деда, они поделили твою душу, и она сама решила, что ложно, что истинно. Нет, душа в сомнениях', – думая о своем, зэк видит, как кто-то пытается открыть примерзшую дверь барака. Она подается с пятого раза.
Пряча в вязаную варежку нос, входит Лысый. Разговоры прекращаются, все смотрят на бригадира со сложным чувством беспокойного несогласия, словно он уже сказал что-то противное их внутреннему состоянию. Бугор молчит до тех пор, пока не подходит к дышащей жаром печке, слова его, как всегда, объясняют немногое:
– Хотят с тобой побазарить, Вадим.
Сам распростер над печкой руки, обнимая ее спасительное тепло. Упоров поднял брови, желая тем изобразить вопрос, однако расспрашивать Лысого о подробностях не стал, потому как понял – дело серьезное, огласке не подлежит. Он оделся, не дав никому повода усомниться в абсолютном спокойствии, после чего они пошли, сопровождаемые недоуменным, граничащим с обидой молчанием.
На дворе стояло полное безветрие. С сухим треском маленькими бомбочками лопались на морозе камни в заброшенном карьере, точь-в-точь, как воздушные шарики в руках озорного мальчишки. Прописанное на свалке воронье куда-то подевалось, лишь часовые на вышках, по-лагерному «попки», пускали из высоких воротников тулупов тонкие струйки пара, охраняя покой преступников по сокращенному графику.
– В такую стужу умирать легко, – сказал, думая о своем, Лысый. – На Юртовом мой земляк Никола голяком вышел, через полчаса звенел, как железный.
– Играл плохо?
– Не, тоска одолела. Мы идем, Вадим…
– Знаю. За Филина разговор будет?
– За него. Чтоб ты знал – я их предупредил о мнении мужиков. И подниму бригаду, если разбор пойдет не в ту сторону.
– Поднимешь тех, кто поднимется…
Упоров с силой дернул на себя кованую ручку обитой старыми телогрейками двери. Воры сидели