не происходило, когда ангел царского великодушия не спускался на «сцену» и палач резко опускал свое страшное орудие на шею преступника, толпа испытывала потрясение. В 1719 году приговоренная к смерти за детоубийство придворная девица Мария Гамильтон уже на эшафоте встала на колени перед Петром I и умоляла его о прощении. Зрители видели, как царь что-то сказал палачу на ухо, и ожидали помилования преступницы-красавицы, но палач взмахнул топором и мгновенно снес ей голову, а царь поднял отрубленную голову и поцеловал ее в губы.
Очевидец вспоминает, что в 1764 году на казнь Василия Мировича собралась несметная толпа народа, и люди до последнего мгновения были убеждены, что преступника помилуют. Когда же палач отрубил Мировичу голову, все разом ахнули, и от непроизвольного движения толпы перила моста возле места казни обломились.
Люди, собравшиеся у эшафота, по-разному воспринимали страшный миг смерти приговоренного. Болотов спокойно наблюдал за происходящим: «Пошла стукотня и на прочих плахах, и вмиг после того очутилась голова Пугачева, воткнутая на железную спицу на верху столба, а отрубленные его члены и кровавый труп, лежащие на колесе. А в самую ту ж минуту столкнуты были с лестниц и все висельники, так что мы, оглянувшись, увидели их всех висящими… Превеликий гул от аханья и многого восклицания раздался тогда по всему несчетному множеству народа, смотревшего на сие редкое и необыкновенное зрелище».
Юный Дмитриев, стоявший в толпе с братом, смотрел экзекуцию до конца, как и Болотов, но с другим чувством: «Тогда он (Пугачев. – Е. А.) всплеснул руками, опрокинулся навзничь, и вмиг окровавленная голова уже висела в воздухе; палач взмахнул ее за волосы… Не утаю, что я при этом случае заметил в себе что-то похожее на притворство и сам осуждал себя: как скоро Пугачев готов был повалиться на плаху, брат мой отворотился, чтобы не видеть взмаха топора, чувствительное его сердце не могло выносить такого позорища. Я притворно показывал то же расположение (т. е. делал вид, что отворачивается. – Е. А.), но между тем украдкою ловил каждое движение преступника. Что же этому было причиною? Конечно, не жестокость моя, но единственно желание видеть, каковым бывает человек в столь решительную ужасную минуту».
Те отрывочные сведения, которые сохранились, позволяют сделать вывод, что приговоренный в момент казни нередко впадал в ступор, оцепенение и воспринимал все окружающее как во сне. Из рассказа старца Епифания, у которого в 1670 году отсекли руку и урезали язык, следует, что молитвой перед экзекуцией он довел себя даже до потери чувствительности и отсечение языка воспринял как мгновенный укус змеи.
В такой же ступор порой впадал и палач, особенно начинающий. Это придало казни в Черкасске 27 октября 1800 года особый драматизм. Как вспоминает современник, во время чтения приговора о казни полковника Евграфа Грузинова, Ивана Апонасьева и других их товарищей «сделалось так тихо, как будто никого не было. Определение прочитано, весь народ в ожидании чего-то ужасного замер… (добавим от себя, что в момент казни люди снимали шапки. – Е. А.). Вдруг палач со страшною силою схватывает Апонасьева и в смертной сорочке повергает его на плаху, потом, увязавши его и трех товарищей- гвардейцев, стал, как изумленный, и несколько времени смотрит на жертвы… Ему напомнили о его обязанности, он поднял ужасный топор, лежавший у головы Апонасьева. И вмиг, по знаку белого платка, топор блеснул, и у несчастного не стало головы».
Публичные казни весь XVIII век собирали тысячные толпы. Потом люди возвращались к своим делам и долго вспоминали все подробности кровавой экзекуции. После казни Пугачева Болотов с приятелем-офицером не стали досматривать продолжение экзекуции – сечение кнутом сообщников того, чей труп уже лежал на колесе: «Народ начал тотчас тогда расходиться, то пошли и мы отыскивать свои сани и возвратились на них к заставе, где, отобедав у своего знакомца и простившись с ним, пустился я в свой путь в Киясовку с головою, преисполненною мыслями и воображениями виденного, редкого и необыкновенного у нас зрелища и весьма поразительного, и на другой день к обеду возвратился к своим домашним».
Постепенно отношение к публичным казням менялось. Идеи Просвещения, гуманизма, ставшие достоянием русского общества к середине XVIII века, делали свое дело. Известный оппозиционер князь М. М. Щербатов выступил против казни вообще. Позже появились люди, которые возражали и против публичности казни, видя в этом мало проку. В 1824 году адмирал Мордвинов написал служебную записку с предложением отменить кнутование не только потому, что этот вид наказания отличается особой мучительностью, но и потому, что у зрителей это вызывает не осуждение преступника, а жалость к нему. Мордвинов так описывал реакцию зрителей: «При кровавом, паче отвратительном зрелище такового мучения, пораженные ужасом зрители приводимы бывают в то иступленное состояние, которое не позволяет ни мыслить о преступнике, ни рассуждать о содеянном им преступлении. Каждый зритель видит лютость мучения и невольно соболезнует о страждущем себе подобном… При наказании кнутом многие из зрителей плачут, многие дают наказанному милостыню, многие, если не все, трепещут, негодуют на жестокость мучения».
Однако публичные казни продолжались и весь XIX век, сочетаясь с тайными или полутайными (подобно казни декабристов в 1826 г.). Как и прежде, казнь была «пиром народа», зрелищем для простолюдинов. Люди образованные уже не рвались, подобно Болотову, в первые ряды зрителей. Как вспоминал революционер Г. Н. Потанин, гражданская казнь которого происходила 15 мая 1868 года в Омске, «я не заметил ни одного интеллигентного лица, ни одной дамской шляпки».
«ПОД КРЕПКИМ КАРАУЛОМ»
Тюрьмы в XVIII веке были преимущественно пересылочными и назывались острогами. Острог представлял собой территорию, обнесенную высокой (до 10 метров) стеной-тыном из вертикально поставленных бревен, с одними воротами. В центре такого двора стояла деревянная казарма без внутренних перегородок, в ней на голых нарах спали заключенные. Казарма отапливалась печами. Были остроги, где вместо одной большой казармы стояли несколько изб поменьше, внутри каждой находились одна-две камеры – «колодничьи палаты».
По описанию англичанина Кокса, территория Московского острога, построенного в середине 1770-х годов, была разделена внутренними стенами на несколько секторов, внутри которых стояли по четыре- восемь изб, в каждой из них была одна общая камера на 25– 30 человек. Всего же острог был рассчитан на 800 заключенных. На сектора острог делился для того, чтобы изолировать подследственных от осужденных и ссыльных, мужчин от женщин. В других тюрьмах такое деление соблюдалось не так тщательно, и часто разные категории заключенных, а также мужчины и женщины жили вместе, о чем мы узнаем из документов о доносах и драках в тюрьме с участием женщин.
Внутренний режим в тюрьмах того времени был, разумеется, по сравнению с иными временами, весьма свободным. Днем заключенным разрешалось гулять по тюремному двору. Часть из них, скованные общей цепью («на связке») и под охраной солдат, могли покидать острог для сбора милостыни Христа ради. Арестанты «на связке» встречались на улицах каждого русского города, сбор милостыни был видом заработка, причем приносил немало. Зрелище заунывно поющих колодников оставляло тяжелое впечатление у прохожих. В указе Сената 1736 года с упреком говорится, что арестанты «отпускаются на связке для прошения милостыни, без одежды, в одних верхних рубахах, а другие пытаны, прикрывая одни спины кровавыми рубашками, а у иных от ветхости рубах и раны битые знать (т. е. видны. – Е. А.)». Выставлять раны и язвы напоказ было одним из приемов профессионального нищенства.
Вернувшись в острог, арестанты делили милостыню на всех колодников. В тюрьмах существовала своя организация во главе с выборным старостой – типичный для преступного мира «общак». Старосты ведали «общаком», получали и распределяли передачи. Тюремное начальство делало им всевозможные поблажки, сговор («стачка») между тюремными сторожами и тогдашними «авторитетами» был делом обычным.