даже ничтожен в сравнении со своей кровожадной славой. Долгие месяцы молва рисовала его неким титаном, с которым не могут справиться знаменитые генералы и их несметные войска, да и царские указы давали ему самые высшие негативные оценки: «злодей», «варвар», «тиран», «враг всего человеческого рода», «лютый зверь», «виновник бедствия и губитель многих невинных людей». А тут зрителей постигало разочарование.
«Пугачев, – пишет Дмитриев, – с непокрытою головою, кланялся на обе стороны, пока везли его. Я не заметил в лице его ничего свирепого. На взгляд он был сорока лет, роста среднего, лицом смугл и бледен, глаза его сверкали, нос имел кругловатый, волосы, помнится, черные и небольшую бородку клином».
Стоявший неподалеку от юного Дмитриева и уже повидавший жизнь Болотов смотрел на Пугачева почти теми же глазами: «Он стоял в длинном нагольном овчинном тулупе почти в онемении и сам вне себя и только что крестился и молился. Вид и образ его показался мне совсем не соответствующим таким деяниям, которые производил сей изверг… Бородка небольшая, волосы всклоченные и весь вид ничего незначущий и столь мало похожий на покойного императора Петра Третьего, которого случалось мне так много раз и так близко видать, что я, смотря на него, сам себе несколько раз в мыслях говорил: 'Боже мой! До какого ослепления могла дойтить наша глупая и легковерная чернь и как можно было сквернавца сего почесть Петром Третьим!'».
Что же происходило вокруг эшафота, среди моря голов людей, глазевших на казнь? Толпа, спозаранку собравшаяся возле эшафота, поддавалась массовому психозу, который неизбежно возникал во время мрачной, обставленной страшными процедурами церемонии. Об этом говорят действия и ощущения такого умного, образованного человека, как Болотов, который за два часа до казни преспокойно ехал в свою деревню, но, сбитый с толку приятелем, устремился сквозь толпу на Болото и был так доволен, что пробрался поближе к эшафоту. Воздействие церемонии публичной казни на психику людей вообще оказывалось весьма сильным. В рапорте тихвинской полиции за 1794 год описывалась даже не казнь живого человека, а сожжение палачом бумаги-пасквиля, которое сопровождалось эмоциональными проявлениями толпы: «Одна часть оного [народа], быв свидетельницею столь поразительного зрелища и считая себе то за несчастье, не могла воздержаться от слез; другая, негодуя на сочинителя того пасквиля, готова была не только сама всячески его изыскивать, но и в ту же минуту наказать своими руками, если б то ей было позволено».
Н. В. Гоголь, описывая в повести «Тарас Бульба» казнь в Варшаве Остапа и его товарищей, достаточно точно нарисовал все то, о чем сказано выше на основе документов:
«Площадь, на которой долженствовала производиться казнь, нетрудно было отыскать: народ валил туда со всех сторон. В тогдашний грубый век это составляло одно из занимательнейших зрелищ не только для черни, но и для высших классов. Множество старух, самых набожных, множество молодых девушек и женщин, самых трусливых… не пропускали, однако же, случая полюбопытствовать. 'Ах, какое мученье!' – кричали из них многие с истерическою лихорадкою, закрывая глаза и отворачиваясь; однако же простаивали иногда довольное время. Иной, и рот разинув, и руки вытянув вперед, желал бы вскочить всем на головы, чтобы оттуда посмотреть повиднее. Из толпы узких, небольших и обыкновенных голов высовывал свое толстое лицо мясник, наблюдал весь процесс с видом знатока и разговаривал односложными словами с оружейным мастером, которого называл кумом… Иные рассуждали с жаром, другие даже держали пари; но большая часть была таких, которые на весь мир и на все, что ни случается в свете, смотрят, ковыряя пальцем в своем носу.
На переднем плане, возле самых усачей, составлявших городовую гвардию, стоял молодой шляхтич… Он стоял с коханкою своею, Юзысею, и беспрестанно оглядывался, чтобы кто-нибудь не замарал ее шелкового платья. Он ей растолковал совершенно все, так что уже решительно не можно было ничего прибавить. 'Вот это, душечка Юзыся,– говорил он,– весь народ, что вы видите, пришел затем, чтобы посмотреть, как будут казнить преступников. А вот тот, душечка, что, вы видите, держит в руках секиру и другие инструменты,– то палач, и он будет казнить. И как начнет колесовать и другие делать муки, то преступник еще будет жив; а как отрубят голову, то он, душечка, тотчас и умрет. Прежде будет кричать и двигаться, но как только отрубят голову, тогда ему не можно будет ни кричать, ни есть, не пить, оттого что у него, душечка, уже больше не будет головы'. И Юзыся все это слушала со страхом и любопытством.
Крыши домов были усеяны народом. Из слуховых окон выглядывали престранные рожи в усах и в чем-то похожем на чепчики. На балконах, под балдахинами, сидело аристократство. Хорошенькая ручка смеющейся, блистающей, как белый сахар, панны держалась за перила. Ясновельможные паны, довольно плотные, глядели с важным видом. Холоп, в блестящем убранстве, с откидными назад рукавами, разносил тут же разные напитки и съестное… Но толпа вдруг зашумела, и со всех сторон раздались голоса: 'Ведут… Ведут!., козаки!..'».
Театральность всему происходящему на помосте-эшафоте добавляло извечное ожидание пощады – ведь с древних времен было принято в последний момент либо объявлять помилование страшному грешнику, либо изменять наказание на менее суровое. Примечательно, что французский дипломат Далион, описывая экзекуцию над семьей Лопухиных, приговоренных императрицей Елизаветой к смерти, но помилованных на эшафоте, применяет театральный образ: «Наконец трагедия сыграна, но сцена не была окровавлена».
Почти всегда решение о смягчении участи казнимых принималось заранее, но объявление об этом оставляли на последний момент. С одной стороны, власти хотели напугать толпу предстоящей неминуемой жестокой казнью, а с другой стороны, хотели поразить народ своим бесконечным милосердием даже к отъявленным преступникам. Для казни Гурьевых и Хрущова в 1762 году Екатерина II составила своеобразный сценарий: «Приготовить преступников к им по законам принадлежащему воздаянию, а полиции оное публично совершить… А между тем весь город будет в ожидании, чего одно намалаго страха произведет в народе, и никому без изъятия не должно открывать, что при самом исполнении экзекуции Корфу (директору полиции. – Е. А) в карман дан будет указ облегчительный…»
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
Вот как Н. И. Костомаров описывает казнь на Болоте 28 мая 1672 года (то есть за день до рождения Петра 1) гетмана Украины Демьяна Многогрешного и его брата: «Головы осужденных Демьяна и Василия уже положили на плахи, вдруг прибежал царский гонец… Он всенародно объявил, что «Великий государь [Алексей Михайлович], по упрошению детей своих, царевичей Феодора и Иоанна Алексеевичей пожаловал изменников и клятвопреступников Демку и Ваську, не велел казнить смертию, а указал сослать в Сибирь с их семьями».
Казнь в январе 1742 года бывшего первого министра правительства Анны Леопольдовны А. И. Остермана, который был приговорен к колесованию, была уникальна, так как закончилась двойным помилованием. Вначале секретарь зачитал приговор о казни колесованием, потом он прочел указ о том, что императрица Елизавета Петровна «всемилостивейше» смягчает казнь и приговаривает преступника к простому отсечению головы. После этого палач содрал с Остермана колпак и парик, положил его голову на плаху, замахнулся топором, но секретарь остановил его движением руки и зачитал новый указ о замене смертной казни Остерману и другим приговоренным ссылкой в Сибирь. Услышав новый приговор, палач как бы с досады пинком сбил с ног поднимавшегося с плахи еще недавно могущественнейшего вельможу.
Толпа у эшафота, как зрители в театре, надеялась увидеть «хороший конец», трогательную «сцену прощения» – уже сама мрачная процедура приготовления к кровавой экзекуции давала сильный эмоциональный эффект, и каждый невольно испытывал ужас. Слухи о прощении ходили в толпе. Так было и во время казни Пугачева. Болотов пишет, что после чтения приговора «были многие в народе, которые думали, что не воспоследует ли милостиво указа и ему прощения, и бездельники того желали, а все добрые того опасались. Но опасение сие было напрасное».
И тем не менее опасения одних и надежды других сохранялись до самого последнего момента, даже тогда, когда смолкал грохот барабанов и в мертвой тишине палач поднимал топор. И когда чуда прощения