министра обороны и генералов, с которыми он не ладил… Накопилось столько обвинений, что хватило бы на десятерых обвиняемых… Военная коллегия дала ему восемь лет тюрьмы. Он не мог поверить. Он писал в правительство письма полные отчаяния, с признанием всех обвинений, и даже с угрозами. Он забывал, что он уже ничто и никто… Над ним сжалились. Зимой 1954-55 года он болел и его перевели в тюремный госпиталь. Оттуда должны были отправить его в больницу, потом — в санаторий «Барвиха», а затем уже домой на дачу. Мне сказал об этом Н. С. Хрущев, вызвавший меня к себе в декабре 1954 года — он искал решения, как вернуть Василия к нормальной жизни. Но все вышло иначе. В госпитале его стали навещать старые дружки; — спортсмены, футболисты, тренеры; приехали какие-то грузины, привезли бутылки. Он опять сошел с рельс, — забыв про обещания, он снова шумел, снова угрожал, требовал невозможного… В результате, из госпиталя он попал не домой, а во Владимирскую тюрьму. Приговор военной коллегии оставили в силе. Во Владимир я ездила навещать его вместе с его третьей женой, Капитолиной Васильевой, от всего сердца пытавшейся помочь ему. Этого мучительного свидания я не забуду никогда. Мы встретились в кабинете у начальника тюрьмы. На стене висел, — еще с прежних времен, — огромный портрет отца. Под портретом сидел за, своим письменным столом начальник, а мы — перед ним, на диване. Мы разговаривали, а начальник временами бросал на нас украдкой взгляд; в голове его туго что-то ворочалось и должно быть он пытался осмыслить: что же это такое происходит?… Начальник был маленького роста, белобрысый, в стоптанных и латаных валенках. Кабинет его был темным и унылым — перед ним сидели две столичных дамы в дорогих шубах, и Василий… Начальник мучился, на лице его отражалось умственное усилие… Василий требовал от нас с Капитолиной ходить, звонить, говорить где только возможно о нем, вызволять его отсюда любой ценой. Он был в отчаянии, и не скрывал этого. Он метался, ища, кого бы просить? Кому бы написать? Он писал письма всем членам правительства, вспоминал общие встречи, обещал, уверял, что он все понял, что он будет другим… Капитолина, мужественная, сильная духом женщина, говорила ему: не пиши никуда, потерпи, недолго осталось, веди себя достойно. Он набросился на нее — «Я тебя прошу о помощи, а ты мне советуешь молчать!» Потом он говорил со мной, называл имена лиц, к которым, как он полагал, можно обратиться. «Но ведь ты же сам можешь писать кому угодно!» — говорила я. «Ведь твое собственное слово куда важнее, чем то, что я буду говорить». После этого он прислал мне еще несколько писем, с просьбой писать, просить, убеждать… Была у него даже идея связаться с китайцами, — «они мне помогут!» — говорил он не без основания… Мы с Капитолиной, конечно, никуда не ходили и не писали… Я знала, что Хрущев сам стремится помочь ему. Во Владимире Василий пробыл до января 1960 года. В январе 1960 года, меня снова вызвал Хрущев. Был план, — не знаю кем приду манный, — предложить Василию жить где-нибудь не в Москве, работать там, вызвать семью, сменить фамилию на менее громкую. Я сказала, что, по-моему, он не пойдет на это. Я все время стремилась доказать, что его алкоголизм болезнь, что он не может отвечать за все свои слова и поступки подобно здоровому человеку, — но это не убеждало. Вскоре после этого Н. С. Хрущев вызвал Василия, и говорил с ним больше часа. Прошло почти семь лет со дня его ареста… Василий потом говорил, что Хрущев принял его «как отец родной». Они расцеловались и оба плакали. Все кончилось хорошо: Василий оставался жить в Москве. Ему дали квартиру на Фрунзенской набережной, и дачу в Жуковке, — недалеко от моей. Генеральское звание и пенсия, машина, партийный билет — без перерыва стажа, — все это было ему возвращено вместе со всеми его боевыми орденами. Его просили лишь об одном: найти себе какое-нибудь занятие и жить тихо и спокойно, не мешая другим и самому себе. И еще просили не ездить в Грузию, — Василий с первого же слова просил отпустить его туда… Январь, февраль, март — он жил в Москве, и быстро почувствовал себя снова тем, чем был и раньше. Вокруг него немедленно собрались какие-то люди из Грузии, — затаскивали его в «Арагви», пили с ним, славословили, курили ему фимиам… Опять он почувствовал себя «наследным принцем»… Его звали в Грузию, — вот там он будет жить! Разве это — квартира? Разве это — мебель? Стыд и позор — ему, ему, давать такую мебель! Там ему построят дачу под Сухуми, там он будет жить, как ему подобает… Нашлась немолодая грузинка, которая немедленно предложила ему жениться на ней и ехать с ней в Сухуми. Его дети — уже большие тогда юноша и девушка, — отговаривали его, умоляли выгнать всех этих грузин вон — предупреждали, что опять это плохо кончится. Он отвечал, что сам знает, не им его учить… Он опять пил, он не в состоянии был сам удержаться, а дружки, и особенно грузины, поили его беспощадно… Наконец, в апреле он уехал «лечиться» в Кисловодск; его дочь Надя поехала с ним, и писала оттуда, что о пять сплошные попойки, что он ведет себя шумно, скандально, всем грозит и всех учит, что посмотреть на него сбегается весь Кисловодск. Из Грузии приехали опять какие-то проходимцы на машинах, — звали его с собой. Он не поехал с ними, но куда-то исчез, и через пять дней появился, — оказывается, он пропадал здесь же в домике у какой-то стрелочницы… Когда он возвратился в Москву, то пробыл дома недолго. В конце апреля мы все узнали, что он опять «продолжает свой срок» — те самые восемь лет, которые ему так милостиво разрешили прервать, чтобы начать новую жизнь… А теперь его «попросили» досидеть срок до конца, — поскольку на свободе он не вел себя должным образом. Срок окончился не полностью; весной 1961 года его все-таки отпустили из Лефортовской тюрьмы по состоянию здоровья. У него были больная печень, язва желудка и полное истощение всего организма — он всю жизнь ничего не ел, а только заливал свой желудок водкой… Его отпустили снова, но уже на более жестких условиях… Ему разрешили жить, где он захочет, — только не в Москве (и не в Грузии…). Он выбрал почему-то Казань и уехал туда со случайной женщиной, медсестрой Машей, оказавшейся возле него в больнице… В Казани ему дали однокомнатную квартиру, он получал пенсию, как генерал в отставке; — но он был совершенно сломлен и физически и духовно. 19 марта 1962 года он умер, не приходя сутки в сознание после попойки с какими-то грузинами. Вскрытие обнаружило полнейшее разрушение организма алкоголем. Ему был лишь сорок один год. Его сын и дочь (от первого брака) ездили на похороны вместе с его третьей женой Капитолиной, единственным его другом. На похороны собралась чуть ли не вся Казань… На детей и Капитолину смотрели с удивлением, — медсестра Маша, незаконно успевшая зарегистрировать с ним брак, уверила всех, что она-то и была всю жизнь его «верной подругой… Она еле подпустила к гробу детей. В Казани стоит сейчас на кладбище могила генерала В. И. Джугашвили, с претенциозной надписью, сделанной Машей, — „Единственному“.
20
Ты уже устал, наверное, друг мой, от бесконечных смертей, о которых я тебе рассказываю… Действительно, была ли хоть одна, благополучная судьба? Вокруг отца как будто очерчен черный круг, — все, попадающие в его пределы, гибнут, разрушаются, исчезают из жизни… Но вот уже десять лет, как и его самого не стало. Возвратились из тюрьмы мои тетки — Евгения Александровна Аллилуева, вдова дяди Павлуши, и Анна Сергеевна Аллилуева, вдова Реденса, мамина сестра. Вернулся из казахстанской ссылки сын Сванидзе — мой ровесник. Вернулись многие — тысячи и тысячи людей, кто уцелел, кто остался в живых. Эти возвращения — великий исторический поворот для всей страны, — масштабы этого возвращения людей к жизни трудно себе вообразить… В значительной степени и моя собственная жизнь сделалась нормальной только теперь: разве могла бы я раньше жить так свободно, передвигаться без спроса, встречаться с кем хочу? Разве могли бы мои дети раньше существовать так свободно и вне докучливого надзора, как живут они сейчас? Все вздохнули свободнее, отведена тяжелая, каменная плита, давившая всех. Но, к сожалению, слишком многое осталось без изменения, — слишком инертна и традиционна Россия, вековые привычки ее слишком крепки. Но еще больше, чем дурного, есть у России неизменно доброго, и этим-то вечным добром, быть может, и держится она, и сохраняет свой лик… Всю жизнь мою была рядом со мною моя няня Александра Андреевна. Если бы эта огромная, добрая печь не грела меня своим ровным постоянным теплом, — может быть, давно бы я уже сошла с ума. И смерть няни, или «бабуси», как мои дети и я звали ее, была для меня первой утратой действительно близкого, в самом деле глубоко родного, любимого, и любившего меня, человека. Умерла она в 1956 году, дождавшись возвращения из тюрьмы моих теток, пережив моего отца, дедушку, бабушку. Она была членом нашей семьи более, чем кто-нибудь иной. За год до ее смерти справили ее семидесятилетие, — это был добрый веселый праздник, обьединивший даже всех моих, вечно враждовавших между собою, родственнико в — ее все любили, она всех любила, каждый желал сказать ей доброе слово. Бабуся была для меня не только няней еще и потому, что ее природные качества и таланты, которые судьба не дала ей развить, простирались