Он порылся в папке и, вытащив пачку листков, принялся сравнивать свой и мой экземпляры, перебрасывая страницы.
— Вы хотите сказать, что я прошел через все это только затем, чтобы добыть то, что у вас уже есть?
— На самом деле тебе надо было сначала со мной поговорить. — Он продолжал перебрасывать страницы, проглядывая ту и другую карты, сравнивая таблицы и пометы. Вдруг что-то привлекло его внимание. — Постой-ка. Возможно, у тебя более поздняя версия. Давай я сделаю копию.
Мы стояли у ксерокса, ожидая, чтобы он нагрелся. Мистер Хебер сказал:
— Во всем этом есть кое-что, что просто не дает мне покоя.
— Что же это?
— Сколько жен фактически было у твоего отца?
— Не знаю. Примерно двадцать пять, что-то вроде того. Только они ведь никогда никому про это не говорят. Я думаю, это один из способов все запутывать. Понимаете, чем больше ты запутываешься, тем меньше у тебя шансов понять, что тебя надувают.
— Что интересно в этом журнале управления семейной жизнью — если мы можем ему доверять, а я полагаю, что можем, — так это то, что из него выясняется, что у твоего отца жен было вроде бы двадцать семь.
Ксерокс был готов к работе, и мистер Хебер поднял крышку.
— Я знаю, это прозвучит странно, — произнес я, — только, если по закону эти браки признать нельзя, как же могут такие семьи быть признаны полигамными в глазах закона? Ситуация вроде как с курицей и яйцом.
— Это очень старая дилемма. Она корнями уходит в девятнадцатый век, к Бригаму Янгу. Возможно, поэтому федералы так долго не трогали Месадейл. Ты же понимаешь, почему они взялись за Пророка по обвинению в рэкете и во всяких таких делах с несовершеннолетними. На этом основании они смогут его задержать.
— Если сумеют поймать.
— Дело в том, что таким людям, как Пророк, необходима сцена. Им необходимо говорить другим людям, что тем надо делать. Такой человек не способен вечно прятаться. Если он оказывается где-то в подвале, или на чердаке, или где бы то ни было еще наедине с самим собой, он уже не может уйти от правды о самом себе. Он выйдет на свет, — сказал мистер Хебер. — Такие всегда выходят. А когда он выйдет, его схватят, и тогда — добро пожаловать за решетку.
— А что будет с мамой?
— Я над этим работаю.
— И удачно?
— По правде говоря, боюсь, что нет.
Том открыл дверь номера 112, и золотистый ретривер с белоснежной мордой неуклюже слез с кровати. Это был добродушный старикашка с белым носом и пушистым хвостом. Он приподнял лапу и поскреб меня по бедру.
— Это значит, ты ему понравился, — объяснил Том.
— А как его зовут?
— Глупыш Джозеф Манна Небесная.
— Как?
— Но все зовут его Джои.
— Похоже, он добрый малый.
— Так и есть. Когда меня вышвырнули, я взял Джои с собой. Он фактически единственное, что у меня осталось из дому. Мне повезло, что мистер Салуджа позволяет держать его здесь. Я что хочу сказать — ведь он у меня с тех пор, как мне одиннадцать исполнилось. Ох ты господи, до меня только что дошло, что я даже не знаю, любишь ли ты собак.
— Люблю ли я собак? Погоди секундочку.
Я вышел из мотеля привести из фургона Электру. Она почувствовала, что затевается что-то интересное, и включила дурака на полную катушку: натягивала поводок и лаяла, готовясь к эффектному выходу на сцену. Она протащила меня через парковку и ворвалась в номер 112 в безудержном вихре собачьего смятения. Знаете, как собаки могут вдруг прийти в такое возбуждение, что просто не знают, что делать? Электра вспрыгнула на кровать, спрыгнула с кровати, снова на кровать, вылакала воду из миски Джои, подбежала к Тому — вода стекала с ее морды, — подпрыгнула высоко в воздух, чтобы его поцеловать, бросилась назад к миске, потом обратно на кровать, и назад — к ногам Тома, и снова на кровать и так далее.
— Прошу прощения, она поначалу немножко не в себе.
— А я в жизни еще не встречал собаку, которая бы мне не понравилась.
Джои, напротив, не проявил большого интереса к Электре. Он отодвинулся на дальнюю сторону кровати и лег там, уложив морду на лапы.
— Какие планы на вечер? — спросил Том. — Хочешь, в киношку закатимся?
Он продолжал одеваться, тщательно заправляя рубашку в брюки и просовывая ремень. Странно было представлять себе, что он живет в номере мотеля, но, видимо, не более странно, чем жить в фургоне. Том принялся просматривать расписание киносеансов на своем ноутбуке. Он сидел, а я наклонился над ним сзади. Оказалось, он из тех парней, что пользуются одеколоном, чего я обычно терпеть не могу, но у него это получалось вроде как приятно. Корица и кедр. Может, еще лимон и дымок.
— Не злись на меня, если это фигня какая-нибудь, только мне как бы хочется посмотреть этот фильм про умственно отсталого ребенка и сбежавшего отца, — сказал Том.
Мы готовы были уйти: наполнили водой миски собакам, велели им вести себя хорошо, и тут случился такой краткий момент — мы взглянули друг на друга. И подумали об одном и том же: мы могли бы прямо сейчас поцеловаться и трахнуться и не ехать ни в какую киношку. Но — не знаю — это было бы как-то неправильно, так мне показалось, а это уж вовсе на меня не похоже. Ну да ладно. На парковке мы немного поспорили о том, кто повезет: Том посчитал, что мой фургон выглядит круто, но я не хотел, чтобы он в нем побывал, потому что — ну, я ведь в нем живу, а это, как ни крути, не самая лучшая информация обо мне, какую стоит предоставлять на первом свидании. В конце концов я одержал победу, и мы отправились в кинотеатр на опрятной «тойоте» Тома.
— Так что же произошло между тобой и Церковью? — спросил он.
— Это довольно сложно.
— Это всегда сложно. — Он возился с радиоприемником и остановился, когда напал на песню «Киллеров». — А со мной это случилось, когда я на втором курсе учился, в Университете Бригама Янга. А ты же знаешь, какое это место. Я был в Солт-Лейке с ребятами из моей футбольной команды и однажды вечером вроде как поддался и зашел в гей-бар. Это в первый раз я попал в такое заведение. Я хочу сказать, я даже никого там не поцеловал, ничего такого, но я уже знал и хотел туда пойти. И представляешь, кто-то меня там увидел. Я до сих пор не уверен, кто именно это был, но они послали моему епископу анонимное письмо, заложив меня как гея. А епископ послал устрашающее письмо моим родителям, и поднялся ужасный скандал.
— Хреново.
— А у тебя что? Тебя судили?
— В общем-то, нет.
— А меня судили. То есть, я хочу сказать, я прошел через судилище. Пришлось предстать перед комиссией, где заседали все эти типы, которых я всю жизнь знал, вроде моего футбольного тренера или водителя университетского автопарка, который меня, бывало, возил. И все они сидели за длинным столом, а я перед ними на металлическом складном стуле, и они прямо меня спросили, являюсь ли я гомосексуалистом. Пока я шел на это судилище, я думал, что солгу им. Мне и в голову не приходило сознаваться, я ведь знал, чем это может закончиться. Прощай, жизнь, которую ты хорошо знаешь. Но когда они задали мне этот вопрос и все это ощущалось как настоящий судебный процесс и всякое такое, меня вдруг как ударило: не могу я солгать, не могу, раз это правда. И я сказал «да». А мой тренер спросил: «Ты