если бы судьбе было угодно переместить его из холодного и сурового Петербурга в не менее суровый и строгий, но теплый и солнечный Зальцбург, тоже, возможно, бессознательно ожидал бы подобной встречи. Между тем уличных исполнителей полиция выпроваживала подальше от фешенебельных отелей. Времена Моцарта и Сальери миновали безвозвратно.
— Музыка существует не только в блестящей интерпретации виртуозов, — ответил жене Константин Петрович, вспоминая хрипловатые от простуды юношеские голоса в холодной зимней церкви Сергиевой пустыни: напев они вели неумело и не гладко, видно, никто с ними по-настоящему не занимался, а жаль!
Дворянский подвиг
Пушкин всегда был с ними, в них самих и в тех обстоятельствах, в которых они оказывались. В тот поздний вечер — перед отъездом на нанятую в окрестностях дачу — они долго не могли заснуть, изредка перебрасываясь словами и любуясь крупными — римскими — звездами на сапфировом небе, чашей укрывающем лесистую гору, которая молчаливо и таинственно заглядывала в открытое окно. Зальцбург мил из-за Кати. Ее облик как нельзя лучше подходил к хрустальному, напоенному ароматами цветов воздуху, всегда чисто выметенным улицам, узковатым, но удобным и для пешеходов, и для повозок. Жена приобретала какое-то новое обаяние и излучала необыкновенную женственность на аллеях парка или у шумящего фонтана, который обдавал любопытных мириадами бриллиантовых брызг. Здесь, среди этого скромного и недорогого великолепия, она умела становиться веселой и непосредственной, а там, в Петербурге, в ярко освещенных и душных даже в промозглые дождливые дни великосветских салонах она угасала и терялась, вызывая не только удивление и насмешку, но и злую иронию. Вскоре они перестали выезжать. Но почему, почему это прелестное создание, почти дитя, жена известного профессора- правоведа, наставника цесаревичей, принятая при дворе, избранница будто бы счастливой судьбы не хотела, не могла, не умела воспользоваться ее дарами? Почему очарование Кати, ее миловидность и ум никто не описал более подробно, чем обронивший два-три слова Федор Тютчев? Почему нет ее портретных изображений? Почему Валентин Серов, мастер двойных портретов, не изобразил Победоносцевых вместе? Барона и баронессу Гинцбург удостоил, а Константина Петровича и Катю — нет.
Что связывало Константина Петровича вообще с семьей Энгельгардтов, в которой Катюша провела первые семнадцать лет жизни? Что за личность ее отец — кутила и мот — Александр Андреевич Энгельгардт? Что за характер был у однокашника Константина Петровича по Училищу правоведения Энгельгардта, среди близких которого будущий обер-прокурор проводил столько времени? Чем Константина Петровича привлекла мать Кати — умом ли, сердечностью, образованием, — что он ей отправил одно из самых значительных писем в жизни? Здесь, в этом послании, весь он уже в не очень молодые годы, вся его мудрость, все надежды и упования. А ведь его корреспондентами были исключительно женщины выдающиеся — сестры Тютчевы, которых только наши революционные несчастья загнали в глухую тень, затушевали их прекрасные, неповторимые черты. О женщинах второй половины XIX века — не декабристках, не курсистках и не террористках — еще будет случай поговорить отдельно. Используемая большевиками и в хвост и в гриву поэма Некрасова «Русские женщины» просто перечеркнула образы действительно русских женщин второй половины XIX века. А именно они оставили нам немалое и весьма любопытное наследство.
Вот с какими мыслями Константин Петрович обратился в весенний мартовский день к Софье Энгельгардт: «Верно, у вас уже объявили манифест 19 февраля. Авось и у вас так же тихо после этого события, как и у нас. Все спокойны, и самые помещики, прочитывая положение, убеждаются, что дело для них не так плохо, как они воображали».
Не один Константин Петрович опасался дворянского мятежа, открытого бунта и неповиновения царскому указу. У дворянства имелся обширный опыт борьбы с главой государства Российского. И не только XVIII век тому пример. Тридцать пять лет назад сбитое с толку французской пропагандой молодое офицерье, недовольное в том числе и собственным экономическим положением, дворяне по преимуществу и русские тоже по преимуществу, едва не вырезали поголовно царскую фамилию, а заодно и государственную и интеллектуальную элиту империи. Не важно, что они прикрывались на бумаге благими намерениями, как впоследствии Герцен и большевики. Важно, что они уповали на революцию, рывок, кровавое насилие, призывали к нему и не страшились его. Они не задумывались над ценой человеческой жизни. Какой-то безвестный и обезумевший поручик Каховский вогнал смертельную пулю в героя войны 1812 года графа Милорадовича.
Константин Петрович хотел сблизиться с Энгельгардтами, его волновала судьба семейства Катюши, и он писал в Полыковичи, интересуясь сложившейся там ситуацией: «А народ толкует, еще он не разобрал хорошенько, что будет с ним. Только дворовые ропщут на то, что им придется еще два года служить помещикам. Авось либо и везде дело обойдется тихо. Ах, какая была бы это милость Божья и какая добродетель русского народа!»
Я добавил бы: и русского дворянства! Оно стало иным, более просвещенным, более демократическим, и, невзирая на разорительный для него, дворянства, указ, оно позволило не кровью, а разумным и благодетельным словом смыть клеймо позора с лика России. Этот дворянский подвиг в нашей стране оценили лишь единицы. Коммунисты, когда их лишили собственности, возможности распоряжаться общественным богатством и народным имуществом, огромных пенсий и незаслуженной злодейской славы, попытались силой отстоять некогда завоеванное. Им ли обливать грязью дворянство? Они прятали от студенчества «Русскую правду» Пестеля, и недаром прятали. Именно там корявым словом излагались начала диктатуры, именно там предлагалась депортация инородцев, именно там рекомендовалось увеличить полицейскую силу. Советы Пестеля успешно использовал большевизм, как и более позднюю нечаевщину, а Сталин довел идеи главного декабриста до гигантских размеров, завалив гектокомбами трупов территорию России — от Ленинграда до Магадана.
«Мы до сих пор еще недостаточно оцениваем всю важность этого перелома, — продолжая Константин Петрович. — Но, Господи Боже, какая великая перемена! Каково же — подумайте, в России нет крепостного права!» Это письмо единомышленникам, родным людям прибалтийско-немецкой крови, родственникам жены.
Идеология «Стансов»
Сейчас он смотрел на синее небо над Зальцбургом. А там, в Питере, ждет целая зима, наполненная невыразимой, гнетущей сердце тоской искусственной, фальшивой жизни. На следующий день он эту печальную мысль, которая в те годы часто посещала русских людей за рубежом, но не отвращала, не в пример сегодняшним ничтожным полубеглецам от родины, — он уложит эту мысль в четкие строки письма из Зальцбурга: «О, как тяжел зимою Петербург, каким ощущением пустой бессмысленной призрачности наполняет он душу. Не там, где-нибудь в пустыне, а в нашем северном рынке суеты — настоящее memento mori, потому что нигде тщета жизни так явственно не ощущается и не гложет так сильно истомленную душу».
И это прототип Каренина, реакционер, противник реформ? Полноте, господа, шутить и передергивать. Жизнь не игра в преферанс, и мы не в казино. Разве можно себе представить Алексея Александровича, который в письме или в частной беседе воскликнул бы подобно Константину Петровичу: «Никто не будет служить по принуждению!» Скорее небо сошлось бы с землей, чем свояк Стивы Облонского произнес такую или похожую фразу. Да и сам Степан Аркадьевич, каким его изобразил Лев Толстой, относился к совершенно иному типу уже московских бюрократов, чем Константин Петрович и те, кто поступил под начало Зубкова. Молодежь, или новобранцы, как их впоследствии называл Василий Петрович, были проникнуты специфической — зубковской — идеологией служения отечеству на избранном поприще. Чрезвычайно важно вспомнить, что именно в доме Зубкова Пушкин написал знаменитые «Стансы» в 1826