знакомыми Сильфидиными же стрекозьими крылышками.
Проснулся Нестреляев в хорошо узнаваемой, но уже здорово поблекшей от долгого знойного лета девственной степи начала второго тысячелетья. Ангел не парил в небе над пожухлой травой. Лишь большая хищная птица из тех, что живут на старом кургане в широкой степи, стояла над его головой, вызывая чюрлёнисовские ассоциации. Да тучки небесные, вечные странницы, степью лазурного, цепью жемчужного, мчались своим чередом – с милого севера в сторону южную. Северный ветер разгулялся в степи и чуть не оторвал Нестреляеву голову, когда он приподнял ее с каменного изголовья. Это было обомшелое основанье того самого камня на распутье, покрытого трещинами и таинственными письменами. Над камнем-скрижалью шумело пыльными задубевшими листьями препорядочное дерево. Если это тот молодой дубок так шустро вырос, есть все основания предположить, что прошло тридцать честно отсчитанных лет. Ильи поблизости не было видно, ищи-свищи. Нестреляев нашарил в кармане очки, что не носились все счастливое время. Нашел бумагу и карандаш. Сел по-турецки напротив камня и серьезно занялся его изученьем.
Солнце все реже проглядывало из клубящихся сплошным потоком перламутровых туч. Смолкли голоса птиц в степи, и писк, и шорох, и звон в сухой траве – все смолкло. Притихло так, что давно уж бессознательный ужас объял бы душу Нестреляева, не будь он так поглощен изученьем скрижали. Как бедный Герман свое «тройка – семерка – туз», повторял он заданную ему таинственными силами головоломку. Полжизни даруется. Жизнь отдать. Не сойти с места. Стоять вечно. Через тридцать лет поспеешь еще на одни проводы. И все это с домыслами, за правильное прочтенье он никак не смог бы поручиться.
Уж не только что солнца, а и света дневного не стало видно. Потемневшие тучи неслись бесовским роем на условленный шабаш. Громыхало со всех сторон, будто все театральные машины включили за сценой. Молнии со всех сторон били в высохшую степь, куда ни оборотись. Как еще трава не горела, можно было диву даться. Жуткая сухая гроза, конец света. Нестреляев сидел не сходя с места, подобно японскому военачальнику в сраженье. И перекрещивающиеся взоры с гневного неба буравили его выпотрошенную голову, из которой вынули суперсистемы, ровно из угнанной машины.
Вдруг на него нашло озаренье. Мозаика сложилась в его напряженном мозгу, пасьянс наконец сошелся. Тридцать лет – половина жизни – были ему ассигнованы целевым назначеньем, единственно на реализацию его нового дара, просто как приложенье к нему. Предполагалось долгое аскетическое служенье, ничего общего не имеющее с признанием и успехом. Через тридцать лет он должен был вторично выйти на рубеж двух тысячелетий с иным итогом. Полноправно сесть за длинный стол, к которому Агасфер загреб его с не соответствующим своему двухтысячелетнему возрасту легкомыслием. Спецоборудованье его бедной головы во время сиденья на суперстадионе было чем-то вроде плановой хирургической операции. Выданные ему без расписки, но подотчетно тридцать лет жизни были им израсходованы не по назначению. В пересчете на обычное человеческое счастье, при несметно высокой его индивидуальной цене для неизбалованного Нестреляева, это как раз и составило без чего-то четыре месяца. Таков был валютный курс. Шагреневая кожа сжалась до дюймового размера. За ним прислали, требуют к ответу.
Что ж, по крайней мере честная Сильфида в его сне на Чистых Прудах опять сказала правду. С ним поступили по совести. Он сам сделал свою ставку. Полюбив, мы умираем. Тут Нестреляев спохватился – а как же Россия? И сам себе ответил: «А Россия будет жить вечно». Вот скрижаль ее судьбы. Уж он обыскался этой скрижали. Будет стоять вечно, не сойдет с места этот всеми громами небесными крушимый камень и земля, в которую он уходит своим мощным основаньем. И Нестреляев встал перед этим камнем. На его обнаженную голову наконец-то хлынул долгожданный ливень.
Гроза уж бушевала прямо над ним, супергроза на конец тысячелетья. Градом сыпались правительства и падали мощные империи. Теперь Нестреляев стоял под огромным деревом (черт его знает – прежний дубок, выросший до гигантских размеров, ливанский кедр, секвойя или баобаб), что в любом случае было небезопасно. Падать оно не падало, но при блеске молний уходило в небо и уносило, утягивало с собой Нестреляева. Ступни его давно оторвались от земли и болтались неведомо где. Снизу вроде бы женщина в довольно длинной юбке пыталась дотянуться и отереть их распущенными волосами. Но у Нестреляева уже не было поползновенья спрыгнуть, хоть никто и не держал. Уходить так уходить. Чего уж там – тысячелетье уходило, как вчерашний день. И – смотрите, земля убежала. Там, внизу, кто-то пел стройным дуэтом:
Край покинем мы навеки,
Где-е так страдали,
Где-е всё полно нам
Бы-ылой печали.
Та-ам снова ра-адость
На-ам улыбнется…
Нестреляеву уже ровным счетом ничего, ничегошеньки не было жаль. Ничего теперь не надо Вам, никого теперь не жаль. Ни покидаемого края – России или земли? Ни своего аннулированного счастья. Ни своего неиспользованного дара. Ни бурно завершающегося тысячелетья. Ни уходящего в грозовой мгле дня. Ведь завтра будет другой день, как сказала Скарлетт. Другая, неведомая, вечная жизнь.
И вот он настал, этот другой день. Ясным апрельским утром, после ночной грозы, я покидаю свой дом, спеша на симпатичную мне работу. Выходя из двора, говорю про себя: «Бывает человек счастлив полным и совершенным счастьем, его же ничто не в силах отменить». Буря погуляла вволю – вон деревья поломаны, провода оборваны. Троллейбусы все стоят возле бульвара Карбышева, а люди идут пешком к улице Народного Ополченья. Время у меня в запасе есть, и я, нисколько не огорченная, тороплюсь вместе со всеми в запахе тополиных почек, скандируя в уме: «Встань пораньше, встань пораньше, встань пораньше, когда дворники маячат у ворот».
На проезжей части улицы толпятся люди, кого-то сшибли. Ровно меня затягивает в воронку мальштрема, впервые в жизни протискиваюсь в круг зевак. Лежит бездыханный. Седой, долговязый, голенастый, в несколько коротких брюках и какой-то длинномордый, а поодаль расплющенные шинами очки. Он, придуманный мною Нестреляев, не вернулся из дальних странствий – слишком далёко я его заслала. Что подстерегало его здесь, на углу наших двух улиц, моей и его? Вечный жид или вечная жизнь? Он что, от смерти бегал или ходил за тайной? Узнал ли? Молчит. Напрасно я лепила его из воздуха. Не будет большого русского прозаика Сергея Нестреляева, духовного крестника Владимира Набокова. Его нереализованный дар уже умчался в высшие сферы таинственной субстанцией, как все тонкие способности тысяч и тысяч русских людей, раздавленных до– и послеперестроечной жизнью. Персонажи не написанных им книг уж поставлены на очередь явиться в мир. А я стою одна перед лицом вечности, и мне надо что-то делать.
БЕЛЫЕ НАЧИНАЮТ И ВЫИГРЫВАЮТ
Повесть-гротеск не о шахматах
Белоснежка Зинаида Антоновна растворила двери, напустив в залу еще больше мартовского солнца, а оно и так уж по всем углам. Засуетилась, снимая с королевы Мышильды темно-серое ворсистое пальто. Повесила его, привстав на цыпочки, задрав локотки, обтирая брызги грязи о свой непогрешимо белый халат. Мышильда одернула темно-серый джерсовый костюм, поправила уйму черных шпилек в брюнетистом начесе. Уселась, сложив крестом ноги в черных полуботинках с каблуком «танкетка». Вынула из черной-черной папки черную-черную клеенчатую тетрадь. Раскрыла на списке фамилий. Володя встал, собрал свои рисунки и приготовился к изгнанью. Еще одна деньгособирательница. Мама Галя ни за какие уроки английского или там чего платить не может. Сейчас Зинаида Антоновна отсадит его в соседнюю комнату поближе к двери, которую нарочно приоткроет. Новенькая будет показывать ребятам карточки лото. A ship – корабль. A boy – мальчик. Володя давно все это выучил и сам себе нарисовал лото лучше покупного. Зинаида Антоновна мимоходом погладит его по белокурой голове, спеша на кухню поболтать с поварихой. Он осколком толстого зеркала пустит зайчик ей в спину и тоже погладит ее по золотым волосам маленькой радугой. Нет, уютная ссылка не состоялась. Зинаида Антоновна сказала – не беспокойся, Володя, это бесплатно. Володя сел, послушно разложив поверх своих рисунков крахмальные манжеты белой рубашки. Мама Галя – приемщица грязного белья. Стирка на халяву – единственный доступный ей блат. Она им не пренебрегает.
Мышильда той порой поставила на стол белую пирамидку – солнце играет на ее глянцевитых гранях. Говорит: «Ребята, эта пирамидка черная. Агеев Дима – отсутствует? Бабаева Лена – здесь? Какая это пирамидка?» – «Черная». И так далее по списку до самой буквы «М». Володя Мазаев начеку – заранее вскочил. Хорошая игра! Все его запутывают, а он должен не оговориться и сказать верно. Раньше вопроса кричит: «Белая!» И вдруг лицо у Мышильды вытягивается. Оказывается, это была не шутка. Она сухо говорит Белоснежке: «Норматив один человек на сорок, а у вас в группе всего восемнадцать, и уже есть минус». Виноватая не сразу соображает, по какому пункту оправдываться – что народу мало или что Володя такой нехороший. Щечки ее розовеют. Начинает наугад – грипп, низкая посещаемость. Мышильда строго смотрит сквозь очки. Не то сказала. Пробует зайти с другого бока. Ласковым голосом: «Володя, слушай меня внимательно. Эта пирамидка черная. Скажи, какая пирамидка?» Володя набирает побольше воздуху в легкие и выдыхает: «Белая…»
Теперь уже две женщины ведут Володю в маленькую проходную комнату, куда он еще недавно сам готов был удалиться. Располагаются за столом. Мышильда вынимает из черой-черной папки