в нос, в раскрываемый, сразу плеснувший красным рот чеченца. Степа Чертков помогает ногами, слишком часто и поэтому не очень сильно нанося удары в бок лежащему.
Опасливо заглядываю внутрь дома, вижу ковры на полу и на стенах, мелькает платье — кто-то выбегает из дома, туда, где стоят Язва и Кизя. Бегу к дверям предупредить.
Кизя, раздувая бледные, тонко выточенные ноздри, уже держит за грудки, пытаясь остановить, женщину, чеченку, дородную бабу — это она была в доме. Кизя коротко бьет ее лбом в переносицу, она, охнув, обвисает у него в руках.
— Тяжелая… — говорит Кизя, не в силах удержать женщину, и потихоньку опускает ее, мягкую, будто бескостную, на приступки.
— В дом затащите, — говорит Язва.
Мы берем женщину под мышки — они теплые, чувствую я; пытаемся стронуть, но не можем. Перехватываемся, взявшись за пухлые запястья женщины, и затаскиваем ее в прихожую.
— Сука, щеку распахала… — говорит Кизя, трогая щеку, на которой разбухают четыре глубокие царапины.
Заходим в дом, открываем шкафы, Кизя даже отодвигает незаправленный, с нечистым бельем диван.
Андрюха Конь, положив мощные лапы на подоконник, смотрит в дом, на нас. Лицо в розовых пятнах от злости и возбуждения.
Выходим на улицу, чеченец в сознании, лежит, скрючившись. Смотрит безумными глазами, рот открыт, изо рта, из носа, со лба течет кровь. Голову ему трудно держать, он падает виском на землю, прикрывает глаза.
— Чего, потащим его с собой? — спрашивает у Язвы Степка, стоящий рядом с чеченцем.
Язва отрицательно качает головой. Кизя щелкает предохранителем.
«На одиночные поставил», — понимаю я.
Кизя кивком просит Степу отойти. Степа тихо, чуть не на цыпочках отходит от чеченца, словно боясь его разбудить. Кизя, проведя ладонью по изгибу сорокапятизарядного рожка, медленно переносит руку на цевье и сразу нажимает на спусковой крючок. Пуля попадает в грудь лежащего, он, дернувшись, громко хекает, будто ему в горло попала кость и он хочет ее выплюнуть. Кизя стреляет еще раз, из шеи чеченца, подрагивая, дважды плескает красный фонтанчик. У Кизи до синевы сжаты, словно алюминиевые, покрытые тонкой кожей, челюсти. Еще несколько пуль Кизя вгоняет в голый живот все слабее дергающегося человека. После шестого или седьмого выстрела чеченец слабо засучил ногами, словно желая помочиться, и затих. Следующие пули входили в него, обмякшего и неподвижного. Только голова после второго же выстрела начала дробиться, колоться, разваливаться, утеряла очертания, завис на нитке глаз, а потом отлетел куда-то с белыми костными брызгами, тошнотворными мазками распался мозг, словно пьяный хозяин в дурном запале ударил кулаком по блюду с холодцом…
Отворачиваюсь. Хлопаю по карманам в поисках сигарет. Прикуриваю, глядя на большой палец с белой лункой на ровно постриженном ногте. Выстрелы следуют друг за другом ритмично и непрерывно.
— Сорок пять, — констатирует Кизя. Я слышу, как он снимает пустой рожок.
Поднимаю глаза. Держась за стену, стоит женщина, чеченка, глядя на убитого. На лице ее кровь. Глаза спокойны и пусты.
Молча иду со двора. За мной Кизя, Степа. Скворец обходит женщину, словно она раскаленная. Язва медлит. Он подходит к женщине и, наклонив голову, смотрит ей в глаза. Держу калитку открытой, глядя на них. Язва поправляет автомат на плече и выходит.
Заворачиваем в следующий двор, равнодушно расходимся — каждый на свое место около дома. Язва стучится. Открывает женщина.
— Никого нет, никого, — говорит она. — Все недавно ушли, в окраинных домах были… утром убежали…
— Куда?
— Я не знаю. Откуда знать.
— Тут вот один не убежал… — говорит Язва задумчиво.
— Он ненормальный был. Душевнобольной, — отвечает тетка.
Язва, Андрюха Конь и Кизя заходят в дом. Слышу их заглушаемое стенами потопывание. Прикуриваю еще одну. Скрипит входная дверь. Одновременно падает пепел с сигареты.
За домом начинается длинный забор — дощатый, крепкий, в два метра высотой. За забором лежит пустырь, на пустыре — разрушенные строения, в которых спрятаться невозможно — просматриваются насквозь, да и стены еле держатся, окривели совсем. Возможно, забор нагородили, чтобы какое-нибудь строительство начать, может, еще зачем.
Идем, и в голове каждого, кажется мне, копошатся беспомощные мысли, которые привести в стройность и ясность никто из нас не может.
По левую руку вдалеке за домами виднеется мечеть, неестественно чистая в солнечном свете.
Андрюха Конь вытащил откуда-то семечки, лузгает, плюется. Все, кроме Монаха, разом тянутся к нему — суют сухие, крепкие, красивые ладони. Процедура раздачи подсолнечного зерна нас объединила.
— Ты откуда семечки-то взял? — интересуюсь я, с облегчением разрушая тишину и наше хмурое сопение.
— А из дома привез, — отвечает Андрюха Конь спокойно, и у меня мелькает подозрение, что он вообще ни о чем таком не думал, ну, убили чечена и убили. Говорят, взятых на зачистках из ГУОШа чуть ли не сразу отпускают. То ли наши чины кормятся этим, то ли такой бездарный приказ спущен сверху.
— Андрюх, ты как автомат-то заметил? — спрашивает Степка Чертков. — Ловко ты его… — не дожидаясь ответа, засмеялся Степа, — за шиворот…
Я тоже улыбаюсь, и Скворец, вижу краем глаза, довольно кривит губы. Монах смотрит в сторону. Тонкий рот Кизи, словно с силой выкроенный резцом в листе алюминия, сжат. На лице, на скулах, разгоняя сплошную бледную синеву, иногда появляются розовые пятна.
— Не толпитесь… — говорит Язва всем нам. Мы постоянно ненароком толкаемся плечами и бодро плюемся жареной солоноватой шелухой.
Я не грызу семечки по одной — это довольно бестолковое занятие, — а собираю их в ложбинке у щеки. Язык, совсем было отупевший, пока ехали сюда, теперь ловко выполняет свою работу, распределяя, хоть порой и с ошибками, шелуху в одну сторону, а съестное — в другую. Я все оттягиваю тот момент, когда можно будет начать жевать, сладостно давя семена числом, может, около тридцати — больше не получится, а меньше не хочется.
«Ну вот, последнюю…» — думаю я, совсем уже благостным взглядом озирая местность, проем в заборе, недалекий уже домик, а за ним еще один, приостанавливаюсь, потому что Андрюха мочится на забор и, поводя бедрами, рисует черные, дымящиеся и тут же оползающие вниз вензеля на досках. Пересыпаю из правой ладони в левую зерна, выбираю одну попузастей и от неожиданности разом выплевываю все в трудах собранные семечки, и они обвисают у меня на бороде — кто-то из-за ограды, по- над нашими головами дает длинную, в полрожка, очередь. Андрюха как ошпаренный отпрыгнул от забора, Степка присел на корточки, Язва и Кизя, мгновенно вскинув автоматы, дают две кривые очереди по забору, в местах прострелов сразу ощетинившемуся раздолбанным щепьем.
— Вали чеченов, Сидорчук! Рядовой Сидорчук! Я сказал, вали! — в хриплой истерике орет кто-то за оградой.
— Там наши! — кричу я, останавливая и Язву, и Кизю, и Андрюху Коня, всадившего короткую очередь в забор из пэкаэма.
— Эй, уроды! — ору я изо всех сил тем, кто стрелял в нас. — Одурели совсем, по своим лупите!
Еще ожидая выстрелов, я спешу к проему в заборе, пригнувшись, заглядываю туда и вижу низкорослого хилого солдатика и бугая-прапора. Солдатик держится двумя руками за цевье автомата прапора и увещевает его:
— Не стреля… това… пра… Не стреляйте! Я говорю вам, там спецназовцы идут!
— Какие, на хрен, спецназовцы! — ревет, пытаясь высвободить автомат, прапор; он давно бы вырвал у солдатика свой ствол, если б не был дурно пьян, по широко расставленным ногам и полубезумному взору