Обхватив печную трубу, уселись по разные стороны от нее и тут услышали, как со скрипом раскрылась входная дверь в дом.
— Верочка! — позвал старческий голос.
Мы притихли.
— Верочка! — еще раз окликнула бабушка; но ей никто не ответил.
Верочки не было ни дома, ни на улице. Она нас не ждала.
— Верочка! — снова позвали ее с порога, и опять безответно.
Дверь захлопнулась.
Даже не из хулиганства, а, скорей, от разочарования братик вдруг гаркнул прямо в трубу. Звук получился страшным. От удивленья мы раскрыли восторженные и чуть напуганные глаза.
Тут же услышали, как по дому, похоже, в некотором испуге быстро перебежала от окна к окну Верочкина старушка.
Братик наклонил лицо к трубе и заскулил; получилось восхитительно похоже.
Бабушка снова затопотала по дому, не умея определить источник звука.
— Кыш! — выругалась она неизвестно на кого. — Кыш! Кыш!
— Завывай в трубу, — велел мне братик.
Сначала нерешительно и увлекаясь все более и более, я стал выводить негромкие, тоскливые волчьи взвывы.
Братик тем временем сполз по крыше, и той палкой, при помощи которой я его вытаскивал, постучал в окно.
— Кто? — громко позвала бабушка в доме.
Братик споро вернулся на козырек крыши, на пузе ловко спустился на другую сторону и постучал в противоположное окно.
— Да что ж это такое, кто ж там воет! — услышал я, как ругается бабушка, и, перестав выть, засмеялся, дурея от нашего бесстыдства.
Отплевываясь, братик добрался до меня и полез палкой в трубу, желая понять, что будет, если ей поболтать там, как ложкой в стакане.
Остановил нас Верочкин голос.
— Бабанечка, ты кого ругаешь? — сказала она где-то совсем близко.
Мы прилипли к крыше — на удачу оказавшись с той стороны, куда не падал свет соседского фонаря.
— Верка! Ты где была?! Где ты была, я спрашиваю?! — зашлась бабуля в ругани.
Под шум мы поспрыгивали с крыши, пролезли сквозь известную нам дыру в заборе и снова зашли к дому со стороны калитки, как добрые гости.
У калитки стоял парень в солдатской форме, ростом даже повыше Сереги. Увидев нас, солдат не двинулся с места.
Мы остановились, словно пред нами находилась большая собака, хоть и спокойная, но ведь без цепи.
Подумав, солдат отвернулся от нас в сторону Верочкиного дома.
Постояв недолго, мы с братиком развернулись и ушли.
— Бабка совсем из ума выжила, — весело жаловался вернувшийся Леха, отряхивая с колен пыль. — Третий день твердит, у нас черт завелся на чердаке. Воет каждый вечер. Так и пришлось лезть туда…
— Ну и как черт? — спросил братик равнодушно.
С утра у Валька никак не получался оглушительный щщщелк кнутом. Он настолько разозлился, что отрубил своему кнуту кусок хвоста.
— Черта нет, — ответил Леха просто.
— А Бог есть? — поинтересовался я.
Я, в отличие от Валька, даже щелкать не начинал в то утро.
— Это ты у нас книжки читаешь, — оголил Леха зубы. — В книжках должно быть написано.
— Верочка-то где? — поинтересовался я.
— А на пляже, — ответил Леха. — Пойдем тоже. Взмок на этом чердаке.
Подивившись мельком тому, что Верочка пошла на пляж одна, мы отправились вослед за ней.
Лето шло к завершению, и никакой жары уже не было. И даже серебро на наших с братиком плечах как-то отускнело и грязно подтекало.
Леха что-то лепил по поводу столичных передряг, но его никто не слушал.
Верочка сидела на берегу с раздетым по пояс солдатом. Больше вокруг никого не было.
Они спокойно и медленно целовались в губы. Солдат аккуратно ее придерживал за бедро. На ней было засученное чуть выше круглых щиколоток синее трико и завязанная узлом на животе рубашка. Она однообразно гладила солдата по спине рукой с серебряным колечком.
Вся спина солдата была ровно покрыта разноцветными, плотными и частыми угрями. Руке было все равно.
Заслышав нас, они перестали целоваться.
На лицо солдат оказался симпатягой: полуседой-полурыжий чуб, смуглая, чуть обветренная кожа на щеках, крепкие скулы, отличной формы подбородок, твердая, взрослая морщина на лбу, большие глаза, смотревшие несуетливо.
Он так и посмотрел на нас, совсем просто, без малейшего раздражения, и, похоже, не признав во мне и в братике ночных гуляк у Верочкиного дома.
И Верочка посмотрела на нас ровно его же несуетливым и неузнающим взглядом; когда только научилась.
Леха протянул солдату руку первым.
Поспешно поздоровались и мы.
Полубоком рассевшись к Верочке и ее парню, мы раскинули карты. Поначалу все стопорилось, а потом игра пошла, и мы даже развеселились.
Верочка и солдат иногда шептали что-то друг другу, а потом снова начали целоваться. Делали это ласково и тихо, будто то ли на заре, то ли на закате ходили вдвоем в теплой, золотистой воде, заходя то по колени, то чуть-чуть выше. То по колени, то чуть-чуть выше.
…А колечко мое и сейчас на ней.
Бабушка ела арбуз.
Это было чудесным лакомством августа. Мы — большая, нежная семья — собирали картошку. Я до сих пор помню этот веселый звук — удар картофелин о дно ведра. Ведра были дырявые, негодные для похода на колодец, им оставалось исполнить последнее и главное предназначение — донести картофельные плоды до пузатых мешков, стоявших у самой кромки огорода.
Картофель ссыпался в мешки уже с тихим, гуркающим, сухим звуком. От мешков пахло пылью и сыростью. Они провели целый год в сарае, скомканные.
Мешки тоже были рваные, но не сильно; иногда из тонко порванной боковины вылуплялась маленькая, легкомысленная картофелинка. Когда мешок поднимали, она выпрыгивала на землю, сразу же зарываясь в мягком черноземе, и больше никто ее не вспоминал.
Было солнечно, но солнечный свет уже был полон августом, его медленным и медовым исходом.
Я все время ловил себя на мысли, что мне хочется встать и долго смотреть на солнечный диск, будто расставаясь с ним на долгое счастливое плавание. Наверное, мне просто не хотелось работать.
Подумав, я сказал, что едва ли сбор картошки является мужским делом, но меня не поддержали. Против были моя мать, моя тетка, мои сестры и даже забежавшая помочь соседка.