Остались бабушка и Орхан с русской женой, которая пила, и за то Орхан ее ежедневно бил.
Огороды, которые, казалось, еще недавно бурлили под землей живым соком, стихли и обросли неведомой травой. Не громыхала бодрая картошка о дно ведра.
Мы въехали на моей белой «Волге» в деревню, мы двигались в поднятой нами пыли, странные и непривычные здесь, словно на Луне.
Бабушка даже не всплеснула, а вздрогнула усталыми руками, встала нам навстречу, сморгнула слезу, улыбнулась.
Она впервые видела мою жену. Они сразу заговорили как две женщины, а я молчал и трогал стены.
— Бабий труд незаметен, — сказала бабушка жене.
«Бабий труд незаметен», — повторил я себе и вышел на улицу с сигаретой.
Вот это построил дед: забор, сарай, крыльцо, дом.
Картины в доме нарисовал отец: на них — дед, дом, луг, сад.
Расколотое на несколько частей, но еще живое бабушкино сердце — вот упорный мужицкий труд.
Не двигаясь и не суетясь в редкие мгновения, когда можно было не двигаться и не суетиться, вкушая малую сладость, она прожила огромную жизнь, оглянувшись на которую не различишь земным взглядом и первого поворота, за которым тысячи иных.
Мы не сумели так жить.
— Баба служит, а мужик в тревоге живет, только прячет свою тревогу, — слышал я тихий бабушкин голос за неприкрытой дверью. — Бабью жизнь мужику не понять, нас никто не пожалеет. А нам мужичью колготу не распознать.
— Колготу? — спросила моя жена.
— Колготу, суету, муку, — пояснила бабушка.
— Баба в служенье живет, а мужик в муке… Или только мои такие были, не знаю, — вздохнула она и умолкла.
Мы вышли с женой из дома и спустились к реке. Прошли через едва живой мосток и поднялись на холм. С холма была видна огромная пустота.
«…И солнце болит и держится косо, как вывихнутое плечо…»
Я произнес это вслух.
— Что ты сказал? — спросила жена.
Я смолчал. И она спросила меня снова. И я снова смолчал. Что мне повторять всякую дурь за самим собой.
Жена сидела недвижимо, очарованная и смертно любимая мной.
Подожди, я сломаю и твое сердце.
Мы возвращались, когда начало вечереть, я шел первым, и она торопилась за мной. Я знал, что ей трудно идти быстро, но не останавливался.
У реки я присел на траву. Неподалеку стояла лодка, старая, рассохшаяся, мертвая. Она билась о мостки, едва колыхаемая, на истлевшей веревке.
Я опустил руку в воду, и вода струилась сквозь пальцы.
Другой рукой я сжал траву и землю, в которой лежали мои близкие, которым было так весело, нежно, сладко совсем недавно, и вдруг почувствовал ладонью злой укол и ожог. Дурно выругался, поднес напуганную руку к лицу, ничего не мог понять. Обернулся и взглянул туда, где сжимал землю, — в траве лежала оса, я ее раздавил.
Рука начала вспухать и саднить. В ладони разрасталась нудная боль, словно оса поселилась под кожей и жаждала вырваться, разбухая, истекая под моей кожей горячей, жгучей осиной кровью.
Вернувшись в отчий дом, я заторопился, не допил чай, почти выбежал на улицу, завел машину, хотя бабушка еще разговаривала с моей женой.
Ехал, с неприязнью держась за руль больной рукой, нещадно давил на газ, наматывая черную дорогу.
Ночью приехали, и я сразу упал в кровать. Зажав голову руками, быстро забывшись, я вдруг услышал стук своего сердца, он был торопливый и упрямый. Мне приснилась привязанная лодка, которая билась о мостки. Тук-тук. Ток-ток.
Подожди, скоро отчалим. Скоро поплывем.
Санькя
Глава первая
Их не пустили на трибуну.
Саша смотрел под ноги: глаза устали от красных полотен и серых армяков.
Красное мелькало вблизи, касалось лица, иногда овевая запахом лежалой ткани.
Серое стояло за ограждением. Срочники, одинаковые, невысокие, вяло сжимающие длинные дубинки. Милиционеры с тяжелыми, бордовыми от раздражения лицами. Непременный офицер, молодцевато, с вызовом смотрящий в толпу. Его наглые руки — на верхней перекладине ограды, отделяющей митингующих от блюстителей правопорядка и от всего города.
Несколько усатых подполковников, под их бушлатами угадывались обильные животы. Где-то должен быть и полковник, самый важный и деловитый.
Саша каждый раз пытался угадать, какой он будет на этот раз — верховный распорядитель митинга оппозиции, ответственный за порядок. Иногда это бывал сухощавый, с аскетичными щеками человек, брезгливо гоняющий разжиревших подполов. Иногда он сам был как подполы, только еще больше, еще тяжелее, но в то же время — подвижней, бодрее, с частой улыбкой на лице, с хорошими зубами. Встречался также третий типаж — совсем маленький, как гриб, но стремительно перемещающийся за рядами милиции на быстрых ножках…
Ни одного обладателя полковничьих звезд Саша пока не приметил.
Чуть дальше, за оградой, зудели и взвизгивали машины, бесконечно раскачивались тяжелые двери метро, пыльные бомжи собирали пивную посуду, деловито рассматривая бутылочные горлышки. Человек с Кавказа пил лимонад, разглядывая митинг из-за спин милиционеров. Саша случайно поймал его взгляд. Кавказец отвернулся и пошел прочь.
Саша увидел неподалеку за оградой автобусы, помеченные гербом с зубастым зверем. Окна автобусов были зашторены, иногда шторки подрагивали. В автобусах кто-то сидел. Ждал возможности выйти, выбежать, сжимая в жестком кулаке короткую резиновую палку, ища, кого бы ударить зло, с оттягом и наповал.
— Видишь, да? — спросил Сашу Венька, непроспавшийся, похмельный, с глазами, оплывшими, словно переваренные пельмени.
Саша кивнул.
Надежда на то, что на митинг не пребудет спецназ, была невелика, и она не оправдалась.
Венька улыбался, словно из автобуса должны были в нужный момент вылететь не камуфляжные бесы в тяжелых шлемах, а клоуны с воздушными шарами.
Саша бесцельно двинулся в толпу, согнанную за ограждение.