ваших нервов», а также курс магнитотерапии.
В 1965 году Милу внезапно стал терзать страх, что у нее украдут красавца жениха. Этот страх наполнял ее сны. Как-то раз Миле приснилось, что она с Валерием была в Большом театре и увидела в партере Мервина с другой женщиной. Она закричала и стала громко звать его, охваченная непреодолимым желанием спрыгнуть к нему с балкона.
Боль от разлуки усиливала ее самые глубинные страхи, главное, Мила опасалась, как бы Мервин не бросил ее, — она чувствовала себя неуверенно и переживала, что не слишком красива.
Для меня это самый больной вопрос, и я никогда и ни с кем не обсуждаю его — однако мне жаль, если в этом отношении я разочарую твоих друзей и знакомых, — писала Мила. — Я очень этого боюсь. Правда, утешает одно — у меня всегда было много друзей-мужчин, некоторые из них очень красивые, и я им нравилась, их влекло ко мне. Я знаю, что тебе, как и всякому мужчине, нравятся красивые женщины. Мне тоже нравится красота во всех ее проявлениях. Я очень надеюсь, что ты будешь выше этого и увидишь то, чего не видят другие. Мы будем вместе любоваться на красивых женщин. Я не настолько не уверена в себе, чтобы не признавать красоту других, если только они не суки и не идиотки. Я редко снималась — ты знаешь почему, — но если что-нибудь получится, я пошлю тебе фотографию. Я стесняюсь, когда ты показываешь мои снимки посторонним.
Мила давала почитать кое-какие письма Мервина своим подругам по работе — пусть знают, что у нее тоже есть мужчина, благодаря которому она почувствовала себя женщиной. «Я хочу быть любимой и хочу, чтобы люди знали — я вовсе не несчастна». Но боль и, возможно, смутное ощущение стыда и вины за то, что она потеряла своего возлюбленного, заставляли ее задерживаться на работе — ей было тяжело видеть, как других встречают мужья и возлюбленные.
В конце сентября 1965 года Мервин прочел очень обнадежившую его публикацию в газете «Сан». Оказалось, тайные переговоры об обмене Брука на Крогеров зашли дальше, чем он предполагал. Советскую сторону на этих переговорах представлял Вольфганг Фогель, загадочный восточногерманский адвокат. У него уже имелся удачный опыт — в 1962 году он участвовал в обмене шпионами — американского пилота Гарри Пауэрса на ветерана советской разведки Рудольфа Абеля, чье настоящее имя было Вильям Фишер. По иронии судьбы, в 40-х годах, когда супруги Крогер внедрились в Манхэттенский проект США, Абель являлся их контролером и передавал им указания московской разведки. Кроме того, ходили слухи, что Фогель организовал «выкуп» восточногерманских немцев их родственниками на Западе.
Британское правительство решительно отвергает все предложения об обмене сейчас или в будущем, — писала «Сан» в номере от 22 сентября 1965 года. — Оно считает, что Джералда Брука, содержащегося в Москве в заключении за подрывную деятельность, намеренно задерживают в расчете получить за него выкуп. Но эта позиция не отпугнула господина Фогеля… В понедельник вечером, когда он направлялся на встречу с мистером Кристофером Лашем в британской штаб-квартире в Западном Берлине, оливковый «опель» Фогеля пропустили через «Чекпойнт Чарли» без обычной тщательной проверки документов.
Через четыре дня Мервин мчался в поезде на восток через всю Германию. Отопление в поезде было выключено, и на рассвете, дрожа от холода, он прошел через сторожевую будку и колючую проволоку, окружающую Западный Берлин. Как обычно, он остановился в самом дешевом отеле, какой только смог найти, на сей раз в «Алкроне» на Литценбургерштрассе. Мервин позвонил Юргену Штанге, западногерманскому адвокату, знакомому Фогеля, и договорился о встрече на завтра. Весь день он провел в Восточном Берлине, осматривая достопримечательности. Повсюду глаз натыкался на оставшиеся после войны руины, и в городе ощущались скованность и напряжение. В конце дня он посетил зоопарк, где из клеток на него смотрели насупившиеся обезьяны.
Мервин подробно рассказал Штанге о своем деле, и тот пообещал ему устроить встречу с Фогелем на следующий день. Их свидание состоялось в баре «Баронен», маленьком и очень дорогом заведении, которое часто посещали бизнесмены, а Фогель туда заходил выпить, возвращаясь в Восточный Берлин из своих регулярных поездок. Ожидая Фогеля, он заметил на манжетах высокого бармена очень экстравагантные запонки — явно напоказ, — очевидно, в расчете на солидные чаевые.
Фогель оказался круглолицым доброжелательным очкариком. Мервин не очень хорошо говорил по- немецки, а Фогель не знал английского; Штанге объяснил, что его знания иностранных языков ограничиваются латынью и греческим. Но Фогель был в ударе, и в его голосе звучали оптимистические нотки. Он предложил поменять Милу и еще кого-нибудь на одного из Крогеров, что Мервину показалось в высшей степени маловероятным. Но энтузиазм немецкого адвоката вселил в него надежду.
Когда Фогель собрался уходить, Мервин вскочил и предложил поднести небольшой чемодан, с которым Фогель пришел в бар. Чемоданчик оказался настолько тяжелым, что Мервин едва оторвал его от пола. Спотыкаясь, он последовал за Фогелем, с трудом водрузил таинственный груз в багажник его «опеля» и помахал вслед, когда машина помчалась на восток. Мервин так и не узнал, что находилось в том чемодане.
На следующий день в штаб-квартире западных союзников по антигитлеровской коалиции Мервин встретился с Кристофером Лашем из британского Форин-офиса и попросил связать его с Лондоном — он хотел получить официальный ответ на предложенную Фогелем идею обмена. Лаш категорически отказал ему: «Мы не намерены служить каналом для обсуждения вопросов подобного рода. Мы не желаем, чтобы все сюда ездили».
А Фогель так и не связался с Мервином. Этот вариант оказался очередным тупиком.
Вскоре после возвращения из Берлина Мервин погрузил чемоданы в старенький «форд» и отбыл из Оксфорда на север, в свою новую университетскую квартиру в Лонг-Итоне, недалеко от Ноттингема. За рулем он сидел наверняка с прямой спиной, вспоминая строгий наказ Милы: «не горбись, словно тащишь ведра с водой».
Мервин нашел Лонг-Итон невероятно тусклым и мрачным промышленным городком, который живо напомнил ему детство в Южном Уэльсе. Профессора Ноттингемского университета были обеспечены гораздо скромнее, чем в Оксфорде. Единственное развлечение, которое мог предложить город, — это посещение пабов, где клиент имел возможность сидеть рядом со стиральной машиной и наблюдать за вращающимся в цилиндре бельем. Оказаться после Москвы и Оксфорда в Ноттингеме означало полный крах, зато теперь он мог целиком посвятить себя своей борьбе. Несмотря на припадок эпилепсии, случившийся с ним впервые в кафетерии на вокзале Кингс-Кросс, Мервин оставался оптимистом.
«С сегодняшнего дня я решил, что, какие бы вести ни получил из России, я всегда буду входить в аудиторию с улыбкой на лице, — писал он Миле. — Мой отказ от издания книги нисколько меня не удручает». На фотографии, сделанной той осенью, Мервин сидит за письменным столом, в своем маленьком, узком университетском кабинете, с радиоприемником, которым на моей памяти он пользовался еще в середине 1970-х, на фоне полок, прогибающихся под тяжестью книг. И с очень серьезным видом читает письмо. Среди беспорядочного нагромождения своих вещей он выглядит по-детски смущенным и немного растерянным, но вполне довольным.
В один из редких приездов Мервина в Суонси, его мать потребовала, чтобы он разорвал эту губительную связь с русской.
Сегодня утром моя мать-тигрица показала свои клыки. Как гласит английская пословица, «леопард не меняет своих пятен», — писал Мервин, сидя в «форде» на стоянке у спортивного клуба Ноттингемского университета, где он каждый день плавал в бассейне. Она жалуется, что я крайне редко приезжаю домой, что заставляю ее сильно страдать, утверждает, что недавние события в России едва не убили ее. «И когда я думаю, что стало с твоей карьерой, меня охватывает ужас», — говорит она. «Замолчи, — ответил я, — или я сейчас же уеду, машина стоит прямо у дома». Она сразу умолкла.