нужно было успеть на ранний рейс, чтобы слетать по очередному делу в Сибирь, где она скупала промышленные предприятия. Я сонно проковылял в ванную, взглянул в зеркало и увидел, что на меня смотрит вампир носферату. Придя в себя после дозы химии, Патти весело прошлепала по коридору в своих сандалиях от «Прада» и сумкой от Ральфа Лорена, крикнув мне «до свиданья».
— Патти, дорогая, когда ты купишь мне завод? — крикнул я из ванной.
— Скоро, милый, очень скоро, когда все мы станем очень, очень богатыми! Бай!
Осенью 1965-го Мервин готовился навсегда покинуть свою обитель в колледже Св. Антония. Он получил должность преподавателя в Ноттингемском университете, который, по его же словам, в рейтинге университетов «находился почти у самого дна второго дивизиона». Четырнадцать месяцев усилий не принесли успехов в деле с Милой, и его снедало одиночество. В последние недели он отправлялся в Уитхем и бесцельно бродил там среди деревьев.
Сегодня вечером мне очень грустно, поэтому я пишу тебе, это помогает, — писал Мервин. — Меня поразили твои рассказы об одиноких прогулках. Ты действительно разговариваешь со мной и зовешь меня? Весь вечер я думал, что услышу твой голос, тихий, нежный и такой мелодичный, только жаль, что не смог бы тебе ответить. Я часто думаю о тебе, ты всегда со мной… Я мечтал о том, чтобы ты была рядом, — мы гуляли бы в солнечном саду или вместе занимались бы чем-нибудь. Печаль моя почти непереносима, но иногда немного утихает, тогда я в состоянии собраться с мыслями и начинаю работать.
С концом своей оксфордской карьеры он впал в отчаяние. Испытанные приемы спастись от него не помогали, так что Мервин стал подумывать о чем-нибудь неординарном. И тут руководство колледжа в прощальном жесте великодушия предложило за свой счет отправить Мервина на конференцию в Вену, хотя он не проводил никаких научных исследований и не мог представить доклад. Единственное условие, предупредил его один из сотрудников колледжа, Теодор Зельдин, чтобы он «не вздумал затевать что-нибудь сомнительное».
Конференция была пышным мероприятием с банкетами и речами. Мервин сбегал с банкетов и обедал в одиночестве в русском ресторане «Жар-птица», принадлежавшем толстому русскому, который всегда сам встречал гостей и потчевал водкой, даже если ее не заказывали. Гитарист-болгарин исполнял грустные песни и лениво переругивался с хозяином. Мервин действительно замыслил одно «сомнительное» дело: он решил в день закрытия конференции тайно проникнуть в Чехословакию и отправить оттуда конфиденциальное письмо, которое, как он надеялся, изменит его судьбу. Хотя в то время визы не требовалось и поезд шел от Вены до Праги всего три часа, Мервин не спал, опасаясь, как бы его не схватили, как Джералда Брука. Но поездка прошла благополучно; пограничник внимательно изучал его паспорт, однако штамп свой поставил.
Мервин прибыл в Прагу 6 сентября 1965 года и остановился в захудалом отеле «Слован». Он нашел Прагу более оживленной, чем Москва, и даже наткнулся на маленький ночной клуб, где в одиночестве выпил стакан вина. В ту ночь он засел за длинное откровенное письмо Алексею. Мервин расписывал ему выгоды пропагандистской кампании, которую можно будет развернуть в советской прессе, если Миле разрешат выезд из страны, и предлагал за это «существенную» сумму денег. Он указывал на известные случаи с поляками и немцами из Восточной Германии, которые неофициально, но без нарушения закона заплатили за свой выезд. Мервин тоже может помочь России, и хотя сам он не богат, но обязательно найдет спонсоров. Эти деньги могут пойти на «благотворительные цели» в Советском Союзе. «Мы с вами почти ровесники, Алексей, и можем говорить открыто и честно. Прошу вас, помогите!» — умолял Мервин.
В противоположность Миле, Мервин все еще питал наивную веру в порядочность КГБ или хотя бы лично Алексея. Он не обещал свое сотрудничество, но даже если бы и обещал, теперь его предложение вряд ли было бы принято. Он отправил письмо заказной почтой с Центрального почтамта у Венцеславской площади. Ответа он так и не дождался.
Возможно, мои родители нашли в своей разлуке нечто, напоминающее им ту эмоциональную пустоту, которую каждый из них испытал в детстве. Не знаю, но с какого-то момента в самом начале их эпистолярного романа они стали настолько подробно сообщать друг другу о каждом прожитом дне, что постепенно эти письма взяли верх над действительной жизнью, превращаясь в историю и отнимая у них настоящее.
Мила свято соблюдала установленный ею ритуал любви на расстоянии. Уходя на работу, она целовала фотографию Мервина. По дороге домой покупала для Мервина грампластинки, чтобы он мог слушать русскую музыку со своими друзьями. О малейших недомоганиях Мервина советовалась со своим доктором. Почти в каждом письме она спрашивает о том, как Мервин питается; эта озабоченность едой была привита ей голодным детством.
«Ты слушаешься свою Милу? Прошу тебя, Мервин, не употребляй слишком много перца, уксуса и других специй. Пьешь ли ты молоко? Я каждый вечер выпиваю пол-литра молока. Ешь как следует, как я тебя учила, и следи, чтобы продукты были свежими». Если Мервин отвечал, что время от времени его тянет к блюдам с карри, Мила категорически выговаривала ему: «Я уважаю твои вкусы, но, боюсь, некоторые блюда вредят твоему здоровью, — я говорю о том, на что указывала тебе в Москве — о твоем пристрастии к восточной, кавказской и индийской кухне. Эта кухня для тебя слишком острая, ведь ты живешь в стране с морским климатом. Такая пища подходит людям с крепким желудком, а ты деликатный северный цветок, тебе и есть нужно деликатную пищу».
Иногда Мила просила купить ей что-нибудь из одежды, что Мервин и делал (шутливо ворча на расходы) и отправлял из Лондона в Москву через фирму «Динерман», единственную, имевшую лицензию на доставку посылок из-за границы в СССР. В свою очередь, Мила покупала книги и посылала их, обернутых коричневой бумагой и обвязанных бечевкой, бандеролями. Вскоре у него на полках собралась целая библиотека из ее книг.
Виртуальные отношения Милы с Мервином становились все глубже; она целиком погрузилась в свой воображаемый мир. «Как будто я живу в сложном механизме по имени Мервин и вижу вокруг себя все его болтики и колесики, — писала она. — Ты смысл и цель моей жизни… Вскоре я начну практиковать новую веру, мервинизм, и заставлю всех и каждого верить в моего Бога тепла и радости».
Во многих отношениях жизнь в потоке писем казалась ей более реальной, нежели жизнь окружавших ее людей. «У меня нет настоящего, только прошлое и будущее — когда я в него верю, — писала она. — Вокруг меня все мертво, я ступаю по руинам, направляясь к цели, то есть к тебе». Она жила ради писем Мервина; «остальные дела придумываю только для того, чтобы заполнить время».
Мила описывает, как под теплым моросящим дождиком сидит во дворе у дома на Староконюшенном и, читая последнее письмо Мервина, смеется вслух, а из полуподвального окна на нее с любопытством смотрит какая-то морщинистая старуха. «У меня будто выросли крылья. В письмах ты открываешь свою душу, и она, как чистый, свежий поток, изливается на меня и придает силы моей душе и телу. Для меня это лучшее лекарство. Твои письма становятся все нежнее и теплее, скоро я буду плакать не от печали, а от радости».
Выходные дни она провела на даче; по железной крыше барабанил уже почти осенний дождь, Мила вязала и слушала, как Ольга читает Чехова. Когда дождь кончился, Мила долго гуляла в поле и звала Мервина. Грусть овладевала ею. «Мервин, она сохнет от тоски… Неужели она мало настрадалась за свою жизнь! Я так за нее беспокоюсь! — писала Ленина. — Может быть, оттого, что она никогда не знала родительской любви, она страдает вдвое острее. Наш дом буквально погружен в скорбь… Она перестала улыбаться, смеяться, на глазах у нее постоянно слезы. Прошу тебя, пиши ей чаще, она живет тобою».
От волнений у Милы начались перебои с месячными, но доктор сказала, чтобы она не беспокоилась: «Во время войны у женщин годами не было месячных». Правда, она все равно выписала ей инъекции «для