С раннего детства я вела с жизнью ожесточенный спор. Жизнь говорила мне: «Не учись! Не люби красивые вещи! Люби дешевые! Не верь в любовь! Предавай своих друзей! Не думай! Подчиняйся!» Но я упрямо твердила «Нет!» и прокладывала свой нелегкий путь сквозь глухие дебри. Жизнь была жестокой и мстительной. Она лишила меня любви, доброты, тепла. Но я только сильнее к этому стремилась. Жизнь пыталась убедить меня в том, что счастье недостижимо, но я все равно в него верила, продолжала его ждать и искать, готовая бороться за него, когда найду, и никогда не сдаваться.
Говорят, человека любят только за его достоинства — но я одинаково люблю в тебе и все хорошее, и все плохое. Я не стыжусь твоих недостатков, я лелею их внутри себя как нечто сокровенное, что нельзя показывать другим. Когда кто-то дурно отзывается о тебе, я этого не слышу и не слушаю. Думаю, одна я вижу тебя всего, отсюда мое убеждение, что на всем свете нет человека лучше тебя. Я люблю тебя, как своего ребенка, как часть моего тела; у меня часто появляется ощущение, что это я тебя родила. Мне так хочется баюкать тебя, защищать от опасностей, оберегать от болезней.
Веришь ли ты, мой мальчик, что я готова жизнь за тебя отдать? Я пытаюсь, со своей слабой женской отвагой, помочь тебе не бояться тех людей, хотя они и всемогущие. Действительно, эти черные дни показали мне, как я люблю моего мышонка, как я росла с ним вместе душой и сердцем и какая страшная хирургическая операция произведена надо мной — операция на моем сердце. Теперь моя цель — показать этому мстительному орлу, этому алчному хищнику, что моя любовь сильнее их ненависти!
Мог ли Мервин отказаться от борьбы после такого душераздирающего письма? Как мог человек, став предметом такой огромной любви, веры и надежды, предать свою любимую? «Люби меня, — писала она. — Или я умру».
Для меня все стало иным, чем прежде, — отвечал он. — Но ты возложила на меня тяжелую моральную ответственность, и я не уверен, хватит ли у меня сил. Я не говорю о проблемах с нашей женитьбой — можешь быть уверена, что этот план будет выполнен на 150 %. Нет, я говорю о высоком нравственном примере, который ты подаешь мне, о необходимости моего самосовершенствования. Твои похвалы меня обескураживают. Ты подразумеваешь, что я лучше тебя. На самом же деле как раз мне гораздо чаще приходится учиться у тебя. Именно в тот момент, когда мне было нужно, ты внушила мне абсолютно новый взгляд на жизнь.
Все годы их переписки его русский язык был столь же сдержанным и корректным, насколько ее — неистовым и страстным. Как будто он, вопреки полученному воспитанию, подыскивал слова для выражения слишком высоких и пылких чувств, чтобы втиснуть их в узкие рамки вежливости. Только что приведенное письмо он подписал особенно пышным росчерком — может, это мало что значило, но то была самая экстравагантная подпись из всех, которыми он подписывался прежде.
Мервину удалось позвонить Ленине и передать для Милы, чтобы та в определенный день и час пришла на Центральный телеграф на улице Горького. Мила была чрезвычайно взволнована первым после разлуки разговором с любимым. «Как только я услышала твой голос, во мне вся кровь забурлила, — писала она. — Мне хотелось целовать твой голос!» Из своей коммуналки с любопытными соседями Людмила не могла говорить с Мервином. Поэтому они решили заказывать разговор один раз в две недели, правда, такая связь стоила дорого, и говорить приходилось коротко. Но эти несколько минут разговора в душной будке на Центральном телеграфе стали для Милы спасительным тросом.
Малыш Мервин! Я так о тебе скучаю, мне так хочется целовать твою милую голову, шею, носик, но что мне делать, а, малыш? — писала она вскоре после телефонного разговора. — Как нам преодолеть это препятствие, так незаслуженно нас разлучившее? Так тяжело не видеть любимого, не быть с ним рядом! Иногда во мне расцветают вера и надежда, я хочу быть сильной и смелой, но чаще испытываю такое отчаянье и разочарование, такую ужасную боль в сердце, такую горечь, что силы меня оставляют и сдают нервы, мне хочется кричать во весь голос. Мне до сих пор не верится, что тебя нет рядом. Это так жестоко, так несправедливо! Но кому это доказывать, кто захочет понять нашу боль и совершенную в отношении нас несправедливость? Эта машина, неумолимый джаггернаут[5] истории, не умеет чувствовать и думать, а лишь подминает людей под себя.
Мервин только начинал узнавать, как работает джаггернаут истории. Вопреки всему и невзирая на мудрые советы своего наставника и матери, он еще лелеял безумную надежду одолеть эту злобную силу. Перед Мервином встала дилемма: бороться за нечто высокое и прекрасное и, вероятно, недостижимое — или смириться с банальной серостью. Он выбрал первое. Это решение было моментальной вспышкой огромного мужества, такой яркой, что ее света хватило на всю жизнь.
Ленина тоже продемонстрировала свой нрав скромными, но жизнеутверждающе смелыми поступками. Она написала Мервину, что будет поддерживать их в борьбе за право пожениться.
Мила — мое первое дитя, и я очень люблю ее, особенно теперь, — писала Ленина. — Где бы я ни была, я думаю только о вашем деле. Все мы любим тебя. Ты полноправный член нашей семьи. Конечно, другой на моем месте не любил бы тебя — ведь ты среди бела дня украл частицу моего сердца. Но я хочу, чтобы Мила была счастлива и любима, а поэтому люблю и тебя, как бы трудно иногда ни было с тобой.
Дочь Ленины Надя написала, что ждет Мервина к началу грибного сезона.
В середине августа Мервин сделал очередную попытку передать свою просьбу еще одному советскому деятелю — зятю Хрущева Алексею Аджубею, редактору «Известий», и прилетел в Бонн во время его официального визита. Поскольку поднявшаяся в стокгольмских газетах шумиха помешала Мервину добиться встречи с Хрущевым, он решил приблизиться к Аджубею, не привлекая к себе внимания. Через своего коллегу он связался с Карлой Штерн, известной западногерманской издательницей, которая сообщила ему о передвижениях Аджубея и достала приглашение на частный прием, где ожидается советский гость.
Облачившись в свой лучший костюм, Мервин пробирался сквозь густую толпу гостей, пока не увидел Аджубея в группе германских бизнесменов, обсуждавших проблемы проникновения немецких товаров на советский рынок. Охраны практически не было. Мервин поздоровался с Аджубеем и передал ему письмо. Аджубей слегка смутился, коротко кивнул Мервину и, ничего не сказав, отдал письмо своему помощнику, после чего продолжал разговор с бизнесменами. Мой отец немедленно покинул прием и в тот же вечер вернулся в Лондон, не очень рассчитывая на благоприятные последствия своей встречи.
Единственное, что меня утешает — надеюсь, и тебя тоже, — это понимание и сочувствие всех, кто в курсе нашей грустной истории, — писал он Миле по возвращении, скрыв от нее свою неудачную поездку. — Я уверен, что допущенная в отношении нас несправедливость в конце концов будет устранена. Я предпринимаю всевозможные шаги, чтобы приблизить наше счастье.
Как посоветовал ему Билл Дикин, Мервин позвонил мистеру Баттерсби из МИ-5. Разговор состоялся, но не принес никаких результатов. Правда, Баттерсби сказал, что у его московского коллеги Сьюэлла не нашлось никаких доказательств сотрудничества невесты Мервина с КГБ; было лишь «предположение». На этом британские спецслужбы сочли вопрос закрытым.
Через несколько недель, в начале сентября, МИ-5 направила своего офицера в Оксфорд для личной беседы с Мервином. Маккол был плотным человеком средних лет, очень осмотрительным, с простоватыми манерами военного служаки. Он пригласил Мервина пообедать в «Медведе» в Вудстоке и просил повторить его рассказ, чтобы убедиться, что не было упущено ничего важного. Маккол называл Алексея и Александра Соколова «ваши друзья» и «эта парочка».
— Нам понравилась одна фраза в вашем отчете: «используя для вербовки обстановку дружбы», — сказал Маккол моему отцу. — Мы даже вставили ее в один из наших докладов.
Он не стал пояснять, в какое именно из творений МИ-5 Мервин, сам того не подозревая, внес свой