застывала в нерешительности, словно ей надо было куда-то идти, а куда именно — она запамятовала.

Ее постоянно видели в саду — она бродила там в своем узком шерстяном жакете. Нередко она выезжала в двуколке — сидя рядом с сыном, она разглядывала деревенские пейзажи или городские улицы, и выражение лица у нее было какое-то странное, по-детски удивленное, недоумевающее, словно она все это видела впервые.

По дороге в школу дети — Урсула, Гудрун и Тереза — проходили мимо ее садовой калитки, и всякий раз бабушка их окликала, зазывала на обед. Ей хотелось, чтобы ее окружали дети.

Собственные же сыновья вызывали у нее чуть ли не страх. Она различала в них какой-то темный огонь недовольства, видеть который избегала. Даже Фред, голубоглазый, с тяжелой челюстью, беспокоил ее. В нем не было умиротворенности. Он чего-то жаждал — любви, страсти — и не мог отыскать. Понятно, но зачем беспокоить ее? Зачем бурленье, страданье, свою неудовлетворенность он несет к ней? Слишком стара она для всего этого.

Том был хладнокровнее, сдержаннее. Он умел обуздать себя сам. Но беспокоил он ее даже сильнее. Она не могла не заметить в глубине его глаз черной бездны распада, видела внезапные быстрые взгляды, которые он бросал на нее, словно она могла его спасти, словно вот-вот он ей откроется.

Но разве может старость спасти молодость? Молодые должны идти к молодым. И эта вечная буря! Неужели не может она хотя бы сейчас, в ее-то годы, полежать в мире и покое, в стороне от жизни и жизненных бурь? Нет, опять и опять волны вздуваются и ломают все преграды. И опять она оказывается в кипящем водовороте ярости и страсти, бесконечном, без конца и края, на веки вечные! Она хотела бы отстраниться. Хотела бы замкнуться в невинной безмятежности, в покое. Не надо, чтобы сыновья навязывали ей опять эту старую как мир и жестокую историю о страсти и жертве, о глубоко сокрытой затаенной ярости, которую женщина вызывает в неудовлетворенном мужчине. Она хотела быть вне этого всего, обрести мир и безмятежность старости.

Она была не из тех женщин, что все силы отдают работе. И теперь она нередко довольствовалась тем, что стояла возле ворот, наблюдая скудное течение жизни перед ее глазами. Но при виде детей она оживлялась, вид их доставлял ей удовольствие. И обычно в ее кармане находилось для них яблоко или несколько конфеток. Ей было приятно, что дети улыбались ей.

На могилу мужа она не ходила. Она легко говорила о нем, так, словно он был жив. Временами по щекам ее начинали течь слезы — слезы бессилия и грусти. Но потом она превозмогала это настроение и опять веселела.

Дождливые дни она проводила в постели. Спальня была ее убежищем, спасительным пристанищем, где она могла лечь и думать, думать. Иногда Фред читал ей. Но это ей было не так уж важно. У нее были ее воспоминания, сны, которые можно было переживать вновь, еще не тронутый кладезь. А на это требовалось время.

Теперь самым близким ее другом стала Урсула. Маленькая девочка и слабая, витающая в воспоминаниях и снах шестидесятилетняя женщина, казалось, обрели общий язык. В Коссетее кипели жизнь и страсти. Страстями были движимы все и вся. А кроме того, там было четверо детей младше Урсулы, целая орава детей, живших в постоянных стычках.

Поэтому для старшей из детей спокойствие бабушкиной спальни было особенно ценно. Здесь Урсула вступала в райский сад тишины, здесь ее личность обретала самостоятельную ценность, как простой и изящный, совершенный в своей красоте цветок.

Каждую субботу она отправлялась в Марш, сжимая в руке какой-нибудь подарочек — маленькую подставку, сплетенную из полосок цветной бумаги, корзиночку, из тех, что учат мастерить в детском саду, или же карандашный рисунок птицы.

Когда она появлялась возле дома, Тилли, уже дряхлая, но по-прежнему заправлявшая всем в доме, тянула морщинистую шею, силясь разглядеть, кто там пожаловал.

— Ах, это ты, — говорила она. — Чуяло мое сердце, что сегодня мы тебя увидим. И какой же красивенький букетик ты принесла!

Удивительно, насколько именно Тилли удавалось сохранять в доме дух покойного Тома Брэнгуэна. Для Урсулы Тилли всегда служила памятью о деде.

В этот день девочка принесла маленькую бутоньерку — белые гвоздики, в середине окаймленные розовыми. Она очень гордилась своим искусством, хотя и стеснялась этой гордости.

— Бабушка в постели, не вставала. Вытри ноги хорошенько, если хочешь подняться к ней. И не несись как оглашенная. Ей-богу, чудо что за букетик! Ты что, сама его сделала, а?

Тилли на цыпочках сопроводила девочку в спальню. Ребенок вошел медленно, нерешительно, как бывало всегда в минуты волнения. Бабушка сидела в постели в сером шерстяном жакете.

Девочка молчала и переминалась возле постели, сжимая в руках бутоньерку и держа ее перед собой. Глаза ее сияли. Серые глаза бабки зажглись ответным сиянием.

— Какая прелесть! — воскликнула она. — Как чудесно ты это сделала! Как красиво получилось!

Урсула, зардевшись, сунула бутоньерку в руки бабушке.

— Я для тебя ее сделала!

— У меня на родине крестьянки такие делали, — сказала бабушка, трогая цветы и нюхая их. — Связывали вот так, туго-туго, в маленькие букетики. А еще венки плели — перевивали стебли. И водили хороводы — в венках и нарядных юбках.

Урсула моментально перенеслась в воображаемую страну, о которой услышала.

— И ты тоже ходила в таком венке, бабушка?

— Когда я была маленькой, волосы у меня были золотистые, как у Кейти. Я делала себе венки из маленьких таких синих цветочков, ярко-синих, они появляются, как только снег стает. Анджей, кучер, всегда приносил мне самые первые цветы.

Они болтали, а потом Тилли принесла им на подносе чай. У Урсулы на ферме Марш была своя чашка — красивая, зеленая с золотом. К чаю были вкусный хлеб, масло, зеленый салат. Все было такое изысканное, чудесное. И ела она изысканно-красиво, изящно откусывая маленькие кусочки.

— Почему у тебя два обручальных кольца, бабушка? Разве так надо? — спросила девочка, разглядывая державшую поднос руку — голубые жилки на бледной, цвета слоновой кости, коже.

— Надо, если было два мужа, детка. Урсула помолчала, подумала.

— Поэтому ты и носишь сразу два кольца, да?

— Да.

— А какое из них дедушкино? Женщина замялась.

— Того дедушки, которого ты знала? Вот это. Красноватое. А желтое — это твоего другого дедушки, его ты не знала.

Урсула с интересом глядела на два кольца на вытянутом перед ней пальце.

— Где он его тебе купил? — спросила она.

— Ты про это? В Варшаве, наверное.

— А с моим дедушкой ты была тогда не знакома?

— С ним — нет.

Урсула обдумывала этот захватывающий факт.

— А у того тоже были белые усики?

— Нет, у того была темная борода. Мне кажется, ты похожа на него лбом, бровями.

Урсула смущенно затихла. И тут же принялась сравнивать себя с польским дедушкой.

— А глаза у него были карие?

— Да, темные глаза. Он был умный. И стремительный, как лев. Ни минуты не мог находиться в покое.

Лидия все еще таила обиду на Ленского. В воспоминаниях она так и осталась моложе его, навеки двадцати- или двадцатипятилетняя, помыкаемая мужем. Он не считал ее самостоятельной личностью; в его представлении она была не то его оруженосцем, не то частью его имущества, не то чем-то в наборе его хирургических инструментов. И обида до сих пор жила в ней. А он так и остался тридцатилетним. Ведь умер он тридцати четырех лет. О его смерти она не жалела. Он был намного старше ее. Но воспоминание о прошлом до сих пор причиняло боль.

— Ты больше любила первого дедушку? — спросила Урсула.

Вы читаете Радуга в небе
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату