— Хочу сказку!
И под завывания ветра началась сказка: ребенок прижался к матери, и Брэнгуэн стал ждать, глядя на буйство ветра в ветвях и темноту вокруг. Будь что будет, но он медлил у порога. Тоненькая неподвижная фигурка свернулась, прижавшись к матери, и только темные глаза, не мигая, посверкивали среди буйных вихров — так сворачивается, замирая, зверек, когда живыми остаются лишь глаза. Мать сидела, словно окутанная тенью, сказка текла словно сама собой. Брэнгуэн ждал снаружи, следя, как спускается ночь. Время текло незаметно. Рука, сжимавшая букет нарциссов, застыла от холода.
Сказка кончилась, и мать наконец-то поднялась, держа девочку, чьи руки обвивали ее шею. Сильная она, должно быть, если так легко поднимает большого ребенка. Малышка Анна ухватилась за материнскую шею. Хорошенькое личико с необычными чертами было совсем сонным, только глаза смотрели поверх плеча матери — и эти широко раскрытые темные глаза упрямо держали оборону, борясь с чем-то невидимым.
Они ушли, и Брэнгуэн смог шевельнуться, стронуться с места и оглядеться в ночи. Хорошо бы и дальше эта ночь оставалась такой же, какой показалась ему в эти минуты, когда он смог перевести дух — такой же прекрасной, привычно-уютной. Как и этот ребенок, он чувствовал странную болезненную скованность — точно слышал поступь рока.
Мать вернулась в кухню и принялась убирать детскую одежду. Он постучал. Она открыла, удивленная, немного растерянная и смущенная, словно чужая.
— Добрый вечер, — сказал он. — Я на минутку.
Лицо ее вытянулось от неожиданности. Она глядела вниз, на него. Он стоял в лучах света, падавшего из окна, и держал в руках цветы, а за ним простиралась тьма. Одетого в черное, она его не сразу узнала. Она даже испугалась.
Но вот он уже переступил порог и закрывает за собой дверь. Она метнулась в кухню, глубоко пораженная этим ночным вторжением. Сняв шляпу, он подошел к ней. Теперь он весь был на свету — в черной одежде и черном шейном платке, со шляпой в одной руке и желтыми нарциссами в другой. Она стояла в отдалении, беззащитная, вырванная из привычного одиночества. Она видела лишь мужчину в черном, сжимавшего в руке цветы. Лица его и выражения глаз она не различала.
Он внимательно смотрел на нее, такую чужую, непонятную, в то же время остро, всей кожей чувствуя ее присутствие.
— Мне надо поговорить с вами, — сказал он, шагнув к столу и положив на него шляпу и цветы, которые рассыпались и лежали на столе беспорядочной кучей. Когда он сделал шаг вперед, она отпрянула. Безвольная, потерянная. Ветер гудел в дымоходе, а он ждал. Руки теперь были свободны, он сжал их в кулаки.
Он чувствовал ее рядом — незнакомую, испуганную и в то же время близкую.
— Я пришел, — сказал он невозмутимо, странно будничным тоном, — чтобы просить вас выйти за меня замуж. Вы ведь свободны, не так ли?
Наступила долгая пауза, во время которой странно отрешенный взгляд его голубых глаз проникал в самую глубину ее глаз, ища правдивого, по совести, ответа. Он желал добиться от нее истины. И она, словно под гипнозом, должна была сказать все как есть, без утайки.
— Да, я свободна для брака.
Выражение лица его переменилось, взгляд стал не таким отрешенным, он смотрел теперь прямо на нее и в нее, в истинную ее суть. Взгляд его был тяжелым, внимательным и неизменным — казалось, вечно он будет так смотреть. Взгляд этот оценивал и определял ее. И она задрожала, чувствуя, как обретает себя в этом безвольном слиянии с его волей, в этой их новой общности.
— Вы этого хотите? — сказала она. Лицо его побелело.
— Да, — сказал он.
Но заминка и молчание продолжались.
— Нет, — невольно вырвалось у нее. — Нет, я не знаю.
Он ощутил, как ломается внутри него каркас напряжения, сжатые в кулаки руки обмякли, он был не в силах сдвинуться с места. Он все стоял, не сводя с нее глаз, беспомощный в этом своем полуобмороке. На какую-то секунду она для него потеряла реальность. А потом он увидел, как она направляется к нему — странно, неодолимо, словно не двигаясь, а подхваченная внезапным порывом. Она прикоснулась к его сюртуку.
— Да, я хочу этого, — сказала она, отрешенно глядя на него большими, простодушными, по-новому открытыми глазами, распахнутыми сейчас некой высшей правдой.
Он побледнел еще сильнее, но по-прежнему стоял неподвижно, лишь глаза его, устремившись к ее глазам, наполнились болью. А она, казалось, видя его по-новому своим новым широко открытым взглядом, взглядом почти детским, устремившись к нему в странном порыве, от которого у него зашлось сердце, она медленно придвинулась к нему грудью и туманным лицом и поцеловала его неспешно и проникновенно, отчего что-то обрушилось у него в сознании и на несколько мгновений его поглотила тьма.
Он обнял ее, покрывая слабыми поцелуями. И этот выход за пределы себя самого был для него настоящей и яростной мукой. В его объятиях она казалась такой маленькой, легкой, такой покорной и в то же время такой проникновенно, бесконечно ласковой, что вынести это ему было трудно, невозможно.
Повернувшись, он нащупал стул и, все еще держа ее в объятиях, опустился на него, прижимая ее к груди. И на несколько секунд погрузился в полное беспамятство, сон, темный и беспробудный, когда сознание совершенно отключено, но по-прежнему крепко прижимая к себе ее, как и он, молчаливую, погруженную в то же беспамятство, в ту же напоенную смыслом тьму.
Очнулся он не сразу, но словно обновленный, разрешившийся от бремени или заново вышедший на свет из чрева тьмы.
Все вокруг было воздушно-легким, свежим и юным. И эта юная рассветная новизна наполняла сердце блаженством, и женщина была по-прежнему рядом с ним и, казалось, испытывала то же самое чувство.
Потом она подняла на него глаза, широко распахнутые, юные, лучившиеся светом, и он склонился к ней и поцеловал ее в губы. И рассветные лучи засияли в них — наступала новая жизнь, прекраснее, чем все, что почитают прекрасным, прекрасная до конца, преступно-прекрасная. И он порывисто еще теснее прижал женщину к себе.
Потому что вскоре свет в ней стал постепенно меркнуть, она не высвободилась из его рук, но голова ее поникла, она прислонилась к нему и замерла с поникшей головой, немного устало, усмиренная усталостью, и что-то в этой усталости отвергало его.
— Но есть ребенок, — сказала она после долгого молчания. Он все понял. Так давно он уже не слышал человеческого голоса. И он тут же услышал и рев ветра, словно ветер поднялся заново.
— Да, — сказал он, все еще не понимая. Сердце сжала легкая боль, на лбу наметилась легкая складка. Он силился постигнуть нечто, чего не мог постигнуть.
— Вы будете любить ее? — спросила она. Судорога боли опять сжала его сердце.
— Я и сейчас ее люблю, — сказал он.
Она тихо прижималась к нему, бесстрашно вбирая в себя его тепло. Чувствовать его рядом — вот где настоящая опора! Женщина питалась его теплом, взамен укрепляя его своей тяжестью и странной уверенностью. Но где витала она, когда казалась столь рассеянной, отсутствующей? Разум его терялся в догадках. Он не понимал ее.
— Но я намного старше, чем вы, — сказала она.
— Сколько вам лет? — спросил он.
— Тридцать четыре, — ответила она.
— Мне двадцать восемь, — сказал он.
— Шесть лет разницы.
Она сказала это озабоченно, но словно и не без удовлетворения. Он сидел, слушая и недоумевая. Поразительно, как такое возможно — удерживать его на расстоянии, покоясь в его объятиях, и он приподнял ее, прижав к лицу, наслаждаясь этим бременем, придававшим его существованию цельность, а ему самому — несокрушимую силу. Он не вторгался в ее жизнь. Он даже не знал ее. И так странно было чувствовать тяжесть ее тела, доверенного теперь ему. От радости он не мог вымолвить ни слова.