частными лицами», что пользование трудом не должно превращаться в господство «над личностью и жизнью арестанта». Порой бывало так, что один раб обслуживал другого, если, допустим, каторжная становилась любовницей чиновника или офицера и командовала прислугой из таких же, как она, каторжных. Более того, она помыкала прислугой из солдат или из людей свободного состояния. О таких случаях Чехов отозвался, как о чем-то подлом и «в высшей степени унизительном для человеческого достоинства».

Каторжные сопровождали исследователей, отправлявшихся в тайгу. Их использовали как вьючных животных. Да и на других работах они порой заменяли лошадей. Эту картину Чехов постоянно видел на Сахалине: «Летом люди, запряженные в бревно в пол-аршина и толще, а в длину в несколько сажен, производят тяжелое впечатление; выражение их лиц страдальческое, особенно если они, как это я часто наблюдал, уроженцы Кавказа. Зимою же, говорят, они отмораживают себе руки и ноги и часто даже замерзают, не дотащив бревна до поста».

Судьбу женщин-каторжанок Чехов выделил особо в своем труде о Сахалине. Их в то время на острове было свыше шестисот. Администрация «фильтровала» каждую партию вновь прибывших. Женщины- преступницы попадали в прислуги к чиновничеству, хотя это запрещалось. Их поставляли в местные гаремы писарей и надзирателей. Отдавали в жены (в «бабы») и в работницы поселенцам и даже каторжным, если те имели деньги. На языке администрации это называлось свободным сожительством, «свободной семьей».

На каторге, по наблюдениям Чехова, выработался особенный взгляд на каторжную женщину: «не то она человек, хозяйка, не то существо, стоящее даже ниже домашнего животного». От скуки, от бессмыслицы положения или ради денег женщины занимались проституцией. Каторжных работ они не исполняли. Иногда их использовали для мытья полов в канцеляриях, посылали на огородные работы, они шили мешки и т. п. Но телесное наказание грозило каторжанкам так же, как и мужчинам.

* * *

В один из дней Чехов увидел наказание плетьми. Потом несколько ночей ему снились палач и скамья, к которой привязали человека. Не выдержав зрелища, он вышел из помещения, где продолжалась экзекуция: «Кругом на улице тихо, и раздирающие звуки из надзирательской, мне кажется, проносятся по всему Дуэ. Вот прошел мимо каторжный в вольном платье, мельком взглянул на надзирательскую, и на лице его и даже в походке выразился ужас».

Чехов знал из литературы о сахалинских наказаниях, хотя Кононович уверял его в беседе, что подобное бывает редко, «почти никогда». Чехов заметил по поводу этого генеральского мнения: «К сожалению, за недосугом, он очень редко бывает в тюрьмах и не знает, как часто у него на острове, даже в 200–300 шагах от его квартиры, секут людей розгами и о числе наказанных судит только по ведомостям».

Отвратительнее всех в момент наказания Чехову был не смотритель, равнодушно глядевший в окно, не палач, а военный фельдшер. Он умолил впустить его в канцелярию и по окончании радостно признавался: «Люблю смотреть, как их наказывают! <…> Люблю! Это такие негодяи, мерзавцы… вешать их!» «Удовольствие в дранье», по наблюдениям Чехова, находили даже люди с университетским образованием. По его словам, «от телесных наказаний грубеют и ожесточаются не одни только арестанты, но и те, которые наказывают и присутствуют при наказании».

Навряд ли новые впечатления и встречи вытеснили скоро из памяти Чехова облик убийцы после наказания: «Место, по которому били, сине-багрово от кровоподтеков и кровоточит. Зубы стучат, лицо желтое, мокрое, глаза блуждают. Когда ему дают капель, он судорожно кусает стакан… <…> — Это за убийство, а за побег еще будет особо, — поясняют мне, когда мы возвращаемся домой».

Арестантов и поселенцев секли розгами за любую провинность: «неисполнение дневного урока (например, если сапожник не сшил положенных трех пар котов, то его секут), пьянство, грубость, непослушание… Если не исполнили урока 20–30 рабочих, то секут всех 20–30». Один из чиновников хвастался Чехову, как он отвадил арестантов подавать прошения. Он приказал сечь их, если таковые покажутся вздорными, малозначительными. Почти все прошения он находил «чепухой», каторжника секли: «Теперь уже просьб не подают. Я отучил их».

О казнях Чехов слышал от священника, которому приходилось напутствовать приговоренных к повешению. И от чиновников, присутствовавших при казни по обязанности: «Всю ночь накануне казни чиновники и офицеры не спали, ходили друг к другу; пили чай. Было общее томление, и никто не находил себе места. <…> Было раннее октябрьское утро, серое, холодное, темное. У приговоренных от ужаса лица желтые и шевелятся волосы на голове. Чиновник читает приговор, дрожит от волнения и заикается оттого, что плохо видит. Священник в черной ризе дает всем девяти поцеловать крест и шепчет, обращаясь к начальнику округа:

— Ради Бога, отпустите, не могу…»

Всё это пересказано так, что кажется, будто Чехов видел казнь своими глазами. Наверно, уже открывшееся на Сахалине, уже пережитое им превращало чужой рассказ в зримое, незабываемое.

Барону Корфу казалось, что «несчастным» живется на Сахалине легче, чем в России и даже Европе. Может быть, имея в виду и это убеждение генерал-губернатора, Чехов много раз подчеркивал, что жизнь каторжного на острове нестерпима: «Однажды во время выгрузки парохода я слышал, как смотритель тюрьмы сказал: „У меня люди целый день не ели“». Некоторые работы, например дровотасков, показались Чехову невыносимыми. В августе 1890 года он был в каменноугольных копях, где работали каторжные. Его провели мрачными коридорами, в которых сотни каторжных с пяти часов утра, согнувшись, а то и ползком, выполняли норму, ежедневный «урок» — свыше 10 пудов угля, который вывозили на пудовых санях по узким коридорам. Каторжанин, имевший деньги, добытые, например, путем картежной игры в камере или ростовщичеством, подкупал надзирателя и нанимал вместо себя другого каторжанина или поселенца. Годами человек, работавший в дуйских копях, знал лишь рудник и тюрьму, дорогу туда и обратно. За провинности секли розгами (прав не прав, было не было); наказывали жестоко. Произвол, в большом и малом, обман озлобляли людей до крайности.

Каторжные и поселенцы добывали уголь под землей, лишь на ночь возвращаясь в тюрьмы или, как поселенцы, тоже работавшие на руднике, в сарай. «Люди опыта», участники минувшего тюремного конгресса, записали в своих рекомендациях, что «трудом арестантов следует, по возможности, пользоваться, не причиняя только ущерба задачам тюремного дела, условиям пребывания заключенных в тюрьме и режиму дисциплины тюремной». Доход от их работы должен поступать в казну, а не частным лицам или предприятиям. Но, видимо, на Сахалине, в копях, рекомендуемой «возможности» не оказалось.

В один из августовских дней Чехов зашел вместе с местным врачом в такой сарай рано утром: «Какая вонь, темнота, давка!

Головы разлохмаченные, точно всю ночь у этих людей происходила драка, лица желто-серые и, спросонья, выражения как у больных или сумасшедших. Видно, что они спали в одежде и в сапогах, тесно прижавшись друг к другу, кто на наре, а кто и под нарой, прямо на грязном земляном полу». Кто были эти люди, сидевшие в камерах, работавшие в копях, жившие на поселении? Бывшие дворяне, офицеры, священники, мещане, купцы, крестьяне, беглые солдаты. Выслушав сотни, тысячи людей, Чехов уловил ординарность совершенных ими преступлений: убийство, поджог, растление малолетних, детоубийство, подделка денег, изнасилование.

Чем поселенец отличался на Сахалине от каторжного? В своей несвободе, быте, труде? Отбыв срок, бывший каторжный или каторжанка в массе своей получали участок земли. Они могли обзавестись домом, хозяйством. Жить с семьей, если жена и дети (или муж и дети) приехали с ними. Или образовать «свободную пару», то есть найти сожителя или сожительницу. По сахалинским понятиям это уже не считалось низким, предосудительным. Те, у кого были деньги, оставались в главном селении округа, покупали или строили дом здесь, где была «цивилизация», хотя бы в виде почты.

В первые два-три года по отбытии каторги поселенцы получали от казны пособие (кормовое, или вещевое, или денежное). Им выдавали в долг семена, скот. В беднейших семьях дети получали кормовое пособие до 15 лет, поэтому родители убавляли им возраст. Чехов сперва удивлялся: «Иная уже невеста или давно уже занимается проституцией, а всё еще 13–14 лет». Если ссыльный поступал на должность (писарь, учитель), он получал жалованье. Если поселенец уличался в нерадении, лени, его могли вернуть на год в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату