жизнь почти счастливых, по мнению администрации, «несчастных» обитателей острова.
Как это сделать? Объехать остров, осмотрев по пути каторгу (тюрьмы и поселения)? Чехов нашел необычное решение: сделать перепись населения. Одному, без помощников, которых ему «любезно» предлагали. В работе он пользовался опросными листами, куда заносились данные: место жительства, звание, фамилия, имя, отчество, возраст, вероисповедание, место рождения, срок пребывания на Сахалине, занятие и ремесло, владение грамотой, образование, семейное состояние и т. д. Помимо этого, Чехов просматривал во всех округах отчеты полицейских управлений, канцелярские ведомости, таблицы, приказы, церковные метрические книги, больничные книги, рапорты врачей, надзирателей, смотрителей, отчеты инспекторов, акты, метеорологические таблицы. Он сам для себя составил специальные таблицы.
Население острова состояло из каторжных, поселенцев, крестьян из ссыльных, людей свободного состояния. Каторжные делились на разряды: исправляющиеся, испытуемые, долгосрочные, бессрочные. На 1 января 1890 года на Сахалине числилось 5905 каторжных. Срок — от нескольких лет до двадцати и пятидесяти (для рецидивистов). Они жили кто в тюрьме, кто в избах, вне тюрьмы.
Осмотр острова Чехов начал с Северного Сахалина, Александровского и Тымовского округов, равных по площади небольшому русскому уезду. Вскоре после приезда он посетил Александровскую ссыльно- каторжную тюрьму. Перед ним не надо было открывать двери. Они и так оказались настежь. В камерах, более похожих на сарай, только нары и полки: «Спят на жестком или подстилают под себя старые драные мешки, свою одежду и всякое гнилье <…> под нарами сундучки, грязные мешки, узлы, инструменты и разная ветошь». Всюду, во всех камерах, «ужасная нищета», «та же сарайная жизнь, в полном смысле нигилистическая, отрицающая собственность, одиночество, удобства, покойный сон».
Чехова сопровождал начальник округа. Вошедшие молча смотрели на арестантов, а те, вытянув руки по швам, — на посетителей: «похоже на то, как будто мы пришли покупать их». Не раз и не два Чехов слышал от тюремных надзирателей по поводу казарменного воздуха, что от него «душу воротит». Каторжные дышали им годами, «вонючим, промозглым, кислым».
Арестанты в этой тюрьме не носили кандалов, ходили без конвоя. В отличие от тех, кто содержался в «кандальной». В этом, по словам Чехова, «страшном месте» сидели те, кто пытался бежать и был пойман, те, кто находился под следствием за нарушения, совершенные уже на каторге. Особенно запомнились ему недавно возвращенные с бегов: «Оборванные, немытые, в кандалах, в безобразной обуви, перепутанной тряпками и веревками; одна половина головы разлохмачена, другая, бритая, уже начинает зарастать. < …> Постелей нет, спят на голых нарах».
В одной из камер сидела Софья Блювштейн, известная Сонька-Золотая Ручка. Чехов смотрел на невысокую, седеющую женщину в ручных кандалах: «Она ходит по своей камере из угла в угол, и кажется, что она всё время нюхает воздух, как мышь в мышеловке, и выражение лица у нее мышиное. Глядя на нее, не верится, что еще недавно она была красива до такой степени, что очаровывала своих тюремщиков, как, например, в Смоленске, где надзиратель помог ей бежать и сам бежал вместе с нею».
Описание общих камер Александровской тюрьмы, где содержалось около тысячи человек, повествование о нравах этого «общежития» начиналось с той реалии повседневной жизни, которая, по замечанию Чехова, «у громадного большинства русских людей находится в полном презрении» — с отхожего места. А закончилось выводом, что «стадная сарайная жизнь» с ее неизбежной физической и нравственной нечистотой действует на человека «самым растлевающим образом».
Дуйская тюрьма показалась ему много грязнее, беднее Александровской, а порядки еще хуже: «Если летом, при открытых окнах и дверях, пахнет помоями и отхожим местом, то, воображаю, какой ад бывает здесь зимою, когда внутри тюрьмы по утрам находят иней и сосульки». Тут были те же общие камеры. Они обрекали людей становиться, как писал Чехов, «не общиной, не артелью, налагающей на своих членов обязанности, а шайкой, освобождающей их от всяких обязанностей по отношению к месту, соседу и предмету. <…> Если в камере вонь или нет никому житья от воровства, или поют грязные песни, то виноваты в этом все, то есть никто».
Но еще страшнее выглядели «казармы для семейных». Администрация селила в таких же, как тюремные камеры, с такими же нарами и парашами, каторжных с их законными женами и детьми, и тут же каторжных с сожительницами и любовницами: «По этим варварским помещениям и их обстановке, где девушки 15 и 16 лет вынуждены спать рядом с каторжниками, читатель может судить, каким неуваженьем и презрением окружены здесь женщины и дети, добровольно последовавшие на каторгу за своими мужьями и отцами» <…> В одной из таких семейных камер пол оказался черным от грязи, чавкал поросенок, а вонь от клопов перебивала все запахи. Кожа младенцев походила от укусов клопов на красный сафьян. Несколько семейств спали на одних общих нарах.
Воеводская тюрьма, одно из старых сахалинских узилищ, превзошла все остальные по безобразности. Здесь содержались тяжкие преступники в ручных и ножных кандалах, прикованные к тачкам: «Ночью, во время сна арестант держит тачку под нарой». Эта тюрьма показалась Чехову страшной: «Около тюрьмы ходят часовые; кроме них, кругом не видно ни одного живого существа, и кажется, что они стерегут в пустыне какое-то необыкновенное сокровище».
Тюрьма в Рыковском была из новых и на хорошем счету по гигиене. По крайней мере, в кухне и пекарне оказалось чисто. Еда отличалась от арестантской пищи в других местах заключения, где обыкновенно хлеб был с глиной, а от щей шел вонючий запах. Но жизнь в общих камерах, особенно жизнь скрытая, и здесь складывалась как везде: картежная игра, неизбежное ростовщичество, самосуд, ябедничество, наушничество.
Каторжные жили не только в тюрьмах. Тем, кто числился по разряду исправляющихся, разрешали жить вне тюрьмы и даже иметь хозяйство. Так жили и другие разряды каторжан: испытуемые, долгосрочные и бессрочные. Как правило, это были семейные люди, за кем последовали жена и дети. Вне тюрьмы жили мастеровые (сапожники, столяры). Таковых набиралась четвертая часть всех каторжных.
Знакомство с бытом каторги привело Чехова к предположению, что разреши начальство каторжнику сразу по прибытии строить избу, колония бы выиграла. В настоящем виде, каким его застал Чехов, тюремный быт удручал, и зрелище это ложилось тяжестью надушу. Однажды арестанты, приняв незнакомого человека за чиновника, стали жаловаться на выдаваемый им хлеб. Он на самом деле был ужасен: «прилипал к пальцам и имел вид грязной, осклизлой массы, которую неприятно было держать в руках». Чехов не однажды наблюдал «обед» каторжных. Получив порцию супа, они либо садились тут же у барака на землю, либо шли к нарам, кто-то ел на ходу.
Возможно, в повествовании о Сахалине Чехов впервые обнаружил отчетливо свой этический и художественный прием. Он обозначал нечто, по сравнению с чем, или, как он говорил в таких случаях, «
Чем занимались каторжные на острове? Добывали уголь, корчевали лес, осушали болота, строили, ловили рыбу, использовались на сельскохозяйственных работах. В начале каторги, а потом при освоении новых мест, они сами строили тюрьмы. Дороги, поселения, поля, огороды — всё далось трудом тысяч людей в дождь, мороз, холод. Каторжные работы — строительные и хозяйственные — барон Корф назвал в своем «Описании» «не тягостными». Чехов определил их иначе: тяжкие, нелегкие, напряженные, мучительные.
Бесплатный неограниченный труд каторжанина по обслуживанию местного чиновничества, услужение частным лицам, по мнению Чехова, даже не каторга, а крепостничество. И человек уже — «не ссыльнокаторжный, а раб, зависящий от воли барина и его семьи». Между тем в резолюциях только что прошедшего тюремного конгресса было записано, что «не следует допускать эксплуатации арестантов