путешествие… Многое я видел и многое пережил, и всё чрезвычайно интересно и ново для меня не как для литератора, а просто как для человека». Александру он тоже написал, что доволен и не жалеет, что поехал: «Интересного и нового вижу мало, зато чувствую и переживаю много. <…> Такие ощущения, которые в Москве и за миллион не испытаешь. Тебе бы надо в Сибирь! Попроси прокуроров, чтобы тебя сюда выслали». Щеглову и Плещееву обещал всё рассказать, когда приедет, тогда и выложит перед ними то, что назвал своим «сибирским богатством».
Но, по-видимому, он собирался распорядиться им по-своему и не спешил «выкладывать» пережитое. Зато опять заговорил о прежнем желании: «спрятаться куда-нибудь лет на пять». Однако теперь «куда- нибудь» обрело конкретное намерение в письме родным: «Вы бы, между прочим, поискали хутор. По возвращении в Россию я пять лет буду отдыхать, т. е. сидеть на одном месте и переливать из пустого в порожнее. <…> Думаю до 35 лет не приниматься ни за что серьезное, хочется попробовать личной жизни, которая у меня была, но которой я не замечал по разным обстоятельствам».
Еще летом 1888 года Чехов заговорил о покупке хутора — даже ездил смотреть, но не сошелся в цене. Однако не оставил мысли о маленьком имении, где, по его словам, «чеховская фамилия будет упражняться в родственном сближении», а соседей он удивлял бы, как шутил, «своей агрономией, распущенностью домочадцев, гостеприимством и музыкой». Может быть, тогда это был тот самый «порох», которым он надеялся взорвать застой в своей личной жизни? Ощущение застоя и мечта о хуторе в то время тесно переплелись в письмах Чехова. Но вплетался, тоже в шутку или всерьез, задававшийся вопрос: «Жениться мне, что ли???»; — «Не жениться ли мне? Или не уехать ли врачом на пароходе Добровольного флота?»; — «Хочется влюбиться, или жениться, или полететь на воздушном шаре».
Хутор он не купил, не женился, не уехал врачом, не полетел на шаре. Но очень серьезно думал: не уйти ли из дома, не ограничиться ли только необходимым для одинокого существования, не занять ли себя серьезным трудом.
И вдруг — не прошло и полугола — опять резкая перемена. Снова разговор о хуторе, причем для всей семьи. Вместо серьезного труда — якобы отдых, переливание из пустого в порожнее в течение нескольких лет. А на переднем плане — желание «попробовать личной жизни», наконец заметить, ощутить ее.
В письмах Чехова после отъезда из Иркутска 11 июня появились недовольство, раздражение и какое-то нетерпение. Внешних поводов оказалось предостаточно. Неожиданная ночевка на пути к Байкалу, из-за чего опоздали на утренний пароход. Всё те же надоевшие говорливые попутчики. Ожидание следующего парохода, в общем, как он писал Шехтелю: «<…> идет дождь, на озере туман, есть ничего не дают; тараканов и клопов сколько угодно. Вообще не жизнь, а оперетка. И скучно и смешно. <…> Надоело ехать». И в письме родным в этот же день: «Скучно. <…> Скука предвидится немилосердная <…>. В дороге надо быть непременно одному. Сидеть в повозке или в комнате со своими мыслями гораздо интереснее, чем с людьми».
Эта фраза и слова в том же письме — «Надо бы сесть писать, да в дурную погоду не работается» — видимо, скрывали желание остаться наедине со своими сюжетами, образами, со своими томящимися «чадами». Поэтому и жаловался: надоело ехать. Но надо было продолжать путь, да еще с приключениями. Однако острота ощущений, красота Байкала, река Селенга, Забайкалье, судя по письму родным, утешили Чехова и вознаградили сполна. Он жалел, что с ним нет Левитана: «Какие овраги, какие скалы!»
За неделю Чехов и его спутники добрались от Байкала до Сретенска. По жаре, боясь опоздать на пароход. Приехали, точнее, примчались, за час до отхода парохода «Ермак»: «Итак, конно-лошадиное странствие мое кончилось. <…> Я до такой степени свыкся с ездой по тракту, что мне теперь как-то не по себе и не верится, что я не в тарантасе и что не слышно дар-валдая»; — «Такое у меня настроение, как будто я экзамен выдержал».
За два месяца — более четырех тысяч верст трудной дороги — Чехова не обворовали и не ограбили, чего пуще всего боялись родные. Он ни дня не болел. Из багажа потерял пустяки. Двадцатым июня он пометил последний сибирский очерк, хотя написал его позже. Свой газетный путевой дневник завершил хвалой Енисею и описанием «сильной и непобедимой» тайги. В одном из первых очерков Чехов написал, что из-за круглогодичной жестокой борьбы с природой человек в этих краях «не живописец, не музыкант, не певец». Однако закончил очерки портретом сибирского мастера, кузнеца. О нем отзывались так, что Чехову вспомнились «разговоры» о знаменитых художниках. И вот он явился: «худощавый, бледный человек с нервными движениями, по всем приметам талант и большой пьяница». Такой же, наверно, как герой рассказа Чехова «Художество». Весь год он для всех «Сережка», «лентяй, пьянчуга и мот». Но несколько дней — он «Сергей Никитич», ибо дан ему редкий талант: сооружать, творить Иордань для обряда водосвятия в праздник Крещения Господня. Аналой и выточенные на нем крест, раскрытое Евангелие делались изо льда, как и голубь, помещаемый на высоком кресте из бревен. Когда крещенским утром Сережка сдергивал рогожи со своего творения, тысячный крестный ход видел нечто необычайное: «Боже милостивый, как хорошо! <…> Сережка прислушивается к этому гулу <…> и душа лентяя наполняется чувством славы и торжества».
Кузнец, согласившийся починить тарантас путника, тоже с виду работал «небрежно, нехотя <… > часто курил <…> так ломаются артисты, когда их просят спеть или прочесть что-нибудь». Но от, казалось бы, «неуклюжего, тяжелого удара <…> легкая железная пластинка получила желаемую форму, так что и блоха не могла бы придраться». Чуть насмешливо, любующимися строками о русском таланте, деспотичном и знающем себе цену, и в тайге и в больших городах, Чехов заключил повествование о Сибири.
Рассказ о дальнейшем пути (Сретенск — Николаевск-на-Амуре) сохранился только в письмах Чехова, хотя он обещал Суворину написать о Забайкалье и Амуре. Может быть, ему прискучили очерки. Может быть, для того, что теперь разворачивалось перед глазами, он искал новую тональность. Может быть, сомневался, поместило бы «Новое время» то, о чем он осторожно упоминал в письмах. О золотой лихорадке в этом краю. О причудах внезапно разбогатевших поселенцев, шествующих из каприза по расстеленному кумачу, а путь всего-то от избы до кабака. Или, например, о вольности нравов местных жителей, не соблюдавших постов, не осуждавших мужичек за курение. Или, допустим, о свободе слова по сравнению с Центральной Россией: «Здесь не боятся говорить громко. Арестовывать здесь некому и ссылать некуда, либеральничай сколько влезет. Народ все больше независимый, самостоятельный и с логикой. <…> Доносы не приняты. Бежавший политический свободно может проехать на пароходе до океана, не боясь, что его выдаст капитан. Это объясняется отчасти и полным равнодушием ко всему, что творится в России. Каждый говорит: какое мне дело?»
27 июня Чехов пересел на пароход «Муравьев-Амурский». Новые знакомые, разговоры, наблюдения и впечатления обретали в письмах повествовательный тон. Но утаивались умозаключения, о которых Чехов предпочитал в письмах, особенно Суворину, не распространяться. Вероятно, он не исключал перлюстрации: «Китайцы возьмут у нас Амур — это несомненно. Сами они не возьмут, но им отдадут его другие <…> все смеются, что Россия хлопочет о Болгарии, которая гроша медного не стоит, и совсем забыла об Амуре. Нерасчетливо и неумно. Впрочем, о политике после, при свидании». В одном из писем этих дней затерялась строка: «Мало-помалу вступаю я в фантастический край». 7 июля Чехов, уже в Николаевске-на-Амуре, перебрался на пароход «Байкал». До Сахалина оставалось несколько дней пути. «Кандальный остров» мнился уже близким…
В последующие два месяца Чехов отправил родным несколько телеграмм. И всё. Внешняя связь с Россией стала односторонней. О нем там говорили, ему посылали на Сахалин письма, обсуждали в переписке его поездку. А он будто выпал из общей жизни, где всё пребывало по-прежнему. Павел Егорович послал путешествующему сыну изображение пророка Илии и акафист с наказом вручить на Сахалине «благочестивому человеку». Евгения Яковлевна просила не ездить по ночам, быть осторожным, скорее вернуться и привезти для Маши песцовый воротник, а ей четыре соболя, но только если обойдутся недорого. Сестра благодарила за поездку в Крым и рассказывала, как в Ялте многие искали знакомства с нею, «делали» визиты. Брат Михаил беспокоился о себе — как бы все-таки получить хорошее место через Суворина. Упоминал куда-то исчезнувшую Кундасову; горюющую Шаврову (некому рекомендовать ее рассказы в газеты); уехавшую в Покровское и скучавшую там Мизинову.
Свободин упрекал Чехова за «раздражительное» письмо Лаврову по поводу отзыва о «жрецах беспринципного писания» и спрашивал: «Ну, милая человечина, что же Вы поделываете в стране оков и