Чехов, судя по всему, был прав, отклонив предложение жены, чтобы в Ялту с ней приехала, хотя бы на короткое время, Анна Ивановна Книппер, человек иного уклада, характера, привычек, — обстановка в доме осложнилась бы еще сильнее. Дело в том, что в семье Чеховых не очень любили, когда кто-то требовал к себе особого внимания. Но уже в начале мая Ольге Леонардовне разрешили вставать, сидеть в кресле, понемногу ходить. Однако ухудшилось состояние Чехова, о чем Книппер написала Станиславскому: «Все эти дни ему было нехорошо <…>. Он за мою болезнь поволновался, и оттого ему, верно, нехорошо. Да и у меня настроение бывало мрачное, теперь ничего».

Всё вместе взятое: тяжелое нездоровье зимой и весной 1902 года, оставленная работа над пьесой, болезнь жены, мало кем замеченное появление рассказа «Архиерей» в апрельской книжке «Журнала для всех», что поразило Бунина, — ввело Чехова в состояние душевного кризиса. Одолевалось оно, судя по предыдущим случаям, внезапным решением, неожиданным для окружающих. Так было и перед Сахалином, и перед «Чайкой».

В такие моменты Чехов заговаривал о томительной скуке, о праздности своего ума, о том, что ему нужны новые «резкие» впечатления, какой-то толчок. Проверенные средства — поездка, путешествие, которые, по его выражению, «чудодейственно» влияли на него.

Ялта исчерпала себя, как когда-то Москва, Мелихово и Ницца. В начале мая он написал Иорданову: «Если бы в Таганроге была вода или если бы я не привык к водопроводу, то переехал бы на житье в Таганрог. Здесь в Ялте томительно скучно, от Москвы далеко, и трудно ходить пешком, так как куда ни пойдешь, везде горы. Когда в Таганроге устроится водопровод, тогда я продам ялтинский дом и куплю себе какое-нибудь логовище на Большой или Греческой улице». Главное условие — водопровод — приоткрывало, наверно, иронический смысл намерения Чехова вернуться в родной город. О водопроводе говорили в Таганроге много лет, это был «вечный» вопрос. Климатические и бытовые условия здесь оказались бы еще тяжелее, чем в Ялте.

Нужен был ровный климат. Теплый, лучше деревянный, а не каменный дом. И комната на первом этаже, потому что даже небольшая лестница отнимала у Чехова силы. Конечно, Таганрог исключался. Но куда? В Москву? Жить общим домом: он, мать, сестра, жена? Апрельские и майские будни в ауткинском доме развеяли последние иллюзии, что это возможно. Опять покупать под Москвой, как он предлагал в это время Книппер, «дешевенькое именьишко, чтобы можно было жить летом и удить рыбу», а не ехать в Швейцарию. Поездка за границу тоже была уже не по силам.

Вопрос остался открытым, а пока Чехов собирался с женой в Москву, на время. Поводов было несколько. Ольга Леонардовна скучала по родным, по своему театральному кругу. К тому же хотела проконсультироваться у тамошних врачей, самых авторитетных среди немцев, живущих в Москве. Отъезд зависел от встречи с Короленко. Чехов уже получил письмо Владимира Галактионовича с несколькими вариантами разрешения инцидента с выборами Горького. В том числе — провести их снова. Но Короленко сам же сомневался, что это получится. Чехов тоже не верил в это и написал 20 апреля: «Мне кажется, что нам удобнее действовать сообща, и надо сговориться». Он поддержал Короленко во всем и просил, ввиду того, что не сможет из-за болезни жены приехать на заседание отделения русского языка и словесности и разряда изящной словесности, говорить и от его имени.

О желательности такого заседания Короленко написал 6 апреля 1902 года А. Н. Веселовскому, председателю отделения. Он, по его словам, считал «своей нравственной обязанностью» изложить свои соображения в собрании ординарных и почетных академиков. И заметил, что «всякая человеческая власть кончается у порога человеческой совести и личного убеждения», а он, по совести, не может разделить ответственности за объявление, сделанное от имени Академии наук. Короленко отдавал отчет, что лишь Он и Чехов сложат с себя звания академиков.

Как ни хотелось академии замять эту просьбу, заседание состоялось 10 мая. Через неделю Чехов узнал из письма Батюшкова, как оно прошло, что говорил Короленко, который подчеркнул: «Таким образом, если Академия хочет сообразоваться с полицейскими сведениями — она <…> смешивает оценку литературной деятельности с вопросом о благонадежности, в зависимости от нескольких доносов, часто ложных, почти всегда недоказуемых и не поддающихся опровержению по голословности. Наконец, Академии ли выступать цензором образа мыслей с полицейской точки зрения?»

Короленко убедил своей речью всех присутствовавших академиков. Они присоединились к нему и занесли это в протокол. К тому же предложили прочесть доклад Короленко осенью, на соединенном собрании отделения и разряда, уже как общее мнение участников данного заседания «с выражением сожаления о том, что допущена была такая неправильность».

Короленко, по словам Батюшкова, поблагодарил всех за сочувствие и оставил за собой выбор — «дождется ли он осеннего заседания или пришлет раньше свой отказ, не питая особых надежд на то, чтобы предположения могли осуществиться». Батюшков тоже полагал, что «оттяжка на осень окажется пустой проволочкой», так как у президента (К. К. Романов. — А. К.) есть право снять вопрос с очереди. Батюшков упомянул в своем письме Чехову, что Короленко поедет из Петербурга в Полтаву, а оттуда в Ялту.

Чехов и Короленко встретились 24 мая, накануне отъезда супругов в Москву. Уже отсюда Чехов написал Горькому 2 июня: «Мы совещались и, вероятно, на сих днях будем писать в Петербург, подаем в отставку». Столь же коротко и определенно он написал Батюшкову 4 июня: «Короленко был у меня в Ялте; мы поговорили и пришли к решению, к сожалению, неизбежному — уйти». Короленко тоже написал Батюшкову: «Поездкой чрезвычайно доволен. Чехов, вероятно, отложит свое заявление до осени, и это, по-моему, хорошо. Я „выйду“ на днях. Это дело, по многим причинам, необходимое».

Короленко и Чехов с разрывом в один месяц (25 июля и 25 августа) направили в Академию наук письма о сложении с себя звания почетного академика. «Академический инцидент» для них был исчерпан. Разница в сроке, обговоренная во время ялтинской встречи, исключала даже намек на демонстрацию, жест, вызов. Решение о «выходе» было частным делом двух отдельных людей. Отдельных не друг от друга, а в том смысле, какой вкладывал в это слово Чехов. Недаром он просил Книппер сказать Горькому о своем письме в академию наедине, «только ему одному, больше никому». Никакого шума, никаких заявлений в прессе.

Чехов не хотел летом задерживаться в Москве, но не хотел и ехать во Франценсбад, куда Книппер направляли московские врачи. Он заговорил о поездке с Саввой Морозовым в Пермь, по Волге и Каме. По этому поводу между мужем и женой возникло напряжение. Его беспокойное, раздраженное состояние выдавала фраза из письма сестре от 31 мая в Ялту: «В гостиной Немирович и Вишневский читают пьесу, Ольга лежит и слушает, я не знаю пьесы, и потому мне скучно». Наверно, не в пьесе было дело, а в той силе, что гнала его из Москвы в неведомое Усолье.

Поездка едва не сорвалась, так как Книппер внезапно стало хуже. Родные Ольги Леонардовны и Вишневский искали ночью докторов. Всё, по словам Чехова, «перевернулось» и предстоящее лето оказалось «если не испорченным, то сильно попорченным». Среди прочего подразумевалась и работа, потому что Чехов обещал к осени новую пьесу. Немирович писал Станиславскому 9 июня, размышляя о репертуаре грядущего сезона: «Ант. Павл., как только я начал расхваливать пьесу Бьернсона, принялся уверять меня, что он к 1 августа кончит свою пьесу».

Эта реплика объясняла раздражение Чехова от чтения чужой пьесы. Немирович, не исключено, сомневался, что при сложившихся обстоятельствах Чехов напишет что-то к осени. Недаром он писал в это же время Горькому, что с «огромным нетерпением» ждет его новую пьесу [ «На дне»]. Уже говорил с ним о распределении ролей, о репетициях. Горький как драматург, как автор, может быть, казался в данное время более надежным. Это сквозило в вопросе из его письма к Книппер от 18 июня: «Знаете ли Вы и Ант. Пав., что Горький уже окончил пьесу? Пишет мне об этом сегодня».

Еще определеннее Немирович высказался в следующем письме к Книппер от 24 июня 1902 года, делясь соображениями о художественных увлечениях внутри театра. Ему казалось, что «Три сестры» поставили точку на том направлении, по которому театр пошел вначале, что другие внутритеатральные «течения» вытесняют «колорит душевности и лиризма, поэзии добра и мира, которые окутывали театр раньше»: «С этих пор мы точно мечемся, точно нам надоела наша собственная душа. Что-то ворвалось и потребовало шума и трезвона. И мы испугались и затихли, а кто-то и что-то начало шуметь вокруг нас. И мы как будто задаем себе вопрос, „а не уступить ли нам дорогу другим?“ И если мы уступим, — мы будем преступные слабовольные!»

За всеми этими рассуждениями угадывалось невысказанное: первоначальное направление могла

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату