прохожие».
Чехов рассказал в мартовском письме Орлову, что получил и получает много писем по поводу студенческой истории: «И исключенные студенты ко мне приходили. По-моему, взрослые, т. е. отцы и власть имущие, дали большого маху <…>»
В этой почте были три письма Суворина, похожие, по словам Чехова, на «покаянный канон». Читал Чехов и сами злополучные «Маленькие письма» Суворина, о которых отозвался в письме от 4 марта: «Получаются письма из Петербурга, настроение в пользу студентов. Ваши письма о беспорядках не удовлетворили — это так и должно быть, потому что нельзя печатно судить о беспорядках, когда нельзя касаться фактической стороны дела». В таком случае мнение, высказанное в печати, без обсуждения фактов, вольно или невольно превращалось в ложь, в одобрение репрессивных действий. Чехов подчеркнул очевидное: «Государство запретило Вам писать, оно запрещает говорить правду, это произвол, а Вы с легкой душой по поводу этого произвола говорите о правах и прерогативах государства — и это как-то не укладывается в сознании».
Чехов заговорил с Сувориным о правах личности: «Вы говорите о праве государства, но Вы не на точке зрения права. Права и справедливость для государства те же, что и для всякой юридической личности». Он поставил вопрос резко: «Если государство неправильно отчуждает у меня кусок земли, то я подаю в суд, и сей последний восстановляет мое право; разве не должно быть то же самое, когда государство бьет меня нагайкой, разве я в случае насилия с его стороны не могу вопить о нарушенном праве?» Суворин упирал только на обязанности студентов, корил их за неблагодарность. По логике автора «писем» молодежь оказывалась чуть ли не виноватой в народных бедствиях. По мнению студентов и многих читателей газеты, сочувствие издателя «Нового времени», может быть, и искреннее («Я знаю, сколько бедных среди молодежи, как горька их жизнь…»), было лукавством, демагогией, жестом. Завершая разговор, Чехов подвел итог: «Понятие о государстве должно быть основано на определенных правовых отношениях, в противном же случае оно — жупел, звук пустой, пугающий воображение».
Вместе с тем было очевидно, что многие обличители «Нового времени» руководствовались личными мотивами. Одни хотели сокрушить газету-соперницу. Другие сводили давние счеты. Третьи спекулировали на злободневной теме, нарочито шумно выражая свой праведный гнев и нравственные упреки в адрес Суворина. Хотя еще вчера сочли бы за счастье попасть в «Новое время», издать там свои сочинения. Некоторые умудрялись печататься одновременно у Суворина и в газетах, участвовавших в походе против него. Александр писал о них брату: «Я этого с этической стороны что-то не разберу…»
Самые неистовые разоблачители из Союза взаимопомощи русских писателей возбудили 12 марта «дело Суворина». Протокол заседания комитета решили передать в суд чести, существовавший в этом объединении. Суворин впадал то в неистовство, то в черную меланхолию. Писал в дневнике о бессилии чиновников, о правительстве, что оно «глупо, нелепо, бесхарактерно». Объяснялся, утверждал, что свои статьи писал ради царя, ради молодежи. Обладавший от природы чутьем к общественному настроению, развивший, по наблюдению Чехова, «свой инстинкт до большого ума», Суворин ощущал: «Мы переживаем какое-то переходное время. Власть не чувствует под собой почвы, и она не стоит того, чтоб ее поддерживать. Беда в том, что общество слабо, общество ничтожно, и может произойти кавардак невероятный. Он нежелателен». Но поддерживал власть, чтобы упрочить свое дело, предотвратить «кавардак». Теперь он чувствовал, что его отовсюду «вышвыривают». Сыновья рвались к полному главенству в семье и в редакции. Конкуренты топили сильного противника. Петербургская литературная среда вытесняла на обочину. Суворину всюду мерещились подлинные и мнимые недоброжелатели.
Эта ситуация не была тайной для Чехова. На вопрос Авиловой, жалко ли ему Суворина, он ответил: «Конечно, жалко. Его ошибки достаются ему недешево. Но тех, кто окружает его, мне совсем не жалко». Он отделял свою человеческую жалость к старому, несчастливому человеку, которому был признателен за дружескую помощь, от своего отношения к газете «Новое время». Анна Ивановна Суворина косвенно укорила Чехова за то, что ее муж в такую трудную минуту остался один. Чехов объяснился с нею — точнее, с обоими, зная, что она покажет письмо Алексею Сергеевичу: «Вы упрекаете меня в вероломстве <…> но что я в положении искренне расположенного человека мог бы сделать теперь? Что? Теперешнее настроение произошло не сразу, оно подготовлялось в продолжение многих лет, то, что говорится теперь, говорилось уже давно, всюду, и Вы и Алексей Сергеевич не знали правды, как не знают ее короли. Это я не философствую, а говорю то, что знаю».
На что рассчитывала Анна Ивановна? Прямо просила лишь «выписать» мужа на время, вызволить его из Петербурга. Может быть, на самом деле имела в виду публичную защиту? Например, «открытое письмо» в какую-нибудь газету? Или, допустим, возвращение на страницы газеты? То и другое вынуждало к демонстративному жесту, ввязывало в раздраженную полемику, чего Чехов избегал, даже отрицал. Но главное: защищать в этой ситуации Суворина значило защищать «Новое время».
Действительно, теперешнее настроение возникло не вдруг. Чехов давно подметил, что газетная суета, редакционное политиканство съедали литературные занятия Суворина, умаляли в нем человека, привнося мелочность и пошлость. Он не скрывал, что слышит «фальшивые ноты» в консервативных и верноподданнических рассуждениях Суворина, в таких выражениях, как, допустим, «к подножию трона». С годами такие звуки усиливались, выдавая внутреннее разрушение в самом Суворине и распад в редакции. Уже в 1893 году Чехов заметил, что «старое здание затрещало и должно рухнуть».
Что же до «суда чести», затеянного Союзом писателей, то, по словам Чехова, это «бессмыслица, нелепость», о чем он написал самому Суворину 24 апреля: «<…> в азиатской стране, где нет свободы печати и свободы совести, где правительство и 9/10 общества смотрят на журналиста, как на врага, где живется так тесно и так скверно и мало надежды на лучшие времена, такие забавы, как обливание помоями друг друга, суд чести и т. п., ставят пишущих в смешное и жалкое положение зверьков, которые, попав в клетку, откусывают друг другу хвосты. <…> Ваши письма могут быть предлогом к острой полемике, враждебным демонстрациям против Вас, ругательным письмам, но никак не к суду». Почему?
Во-первых, по словам Чехова, судить за гласное мнение, высказанное в печати «(какое бы оно ни было), — это рискованное дело, это покушение на свободу слова», так как «ни один журналист не мог бы быть уверен, что он рано или поздно не попадет под этот странный суд». Во-вторых, эти «обвинительные пункты», по словам Чехова, «как бы умышленно скрывают главную причину скандала, они умышленно взваливают всё на беспорядки» и на «письма» Суворина, «чтобы не говорить о главном»: «Отчего, раз пришла нужда или охота воевать с Вами не на жизнь, а на смерть, отчего не валять начистоту?» В-третьих, в обвинительных пунктах Суворин, автор конкретных «писем» о студенческих волнениях, не отделен от своей газеты и ему предъявлены обвинения многолетнего недовольства, превратившегося в предубеждение против издателя.
Но в каждом из трех умозаключений Чехова таился или прямо высказывался контрдовод, относящийся не к зачинщикам «суда чести», но к самому Суворину. В том предубеждении против издания, которое лавиной обрушилось на Суворина, он был повинен не менее, чем его «зулусы» и «кактусы». Может быть и больше, как глава газеты, о чем Чехов прямо сказал Суворину: «Составилось убеждение, что „Новое время“ получает субсидию от правительства и от французского генерального штаба. И „Нов[ое] время“ делало всё возможное, чтобы поддержать эту незаслуженную репутацию, и трудно было понять, для чего оно это делало, во имя какого бога». И вообще, по выражению Чехова, поступало «не литературно» — доносы на другие газеты, искажение чужих слов и т. д.
Таким образом, «забавы» литераторов («обливание помоями», «суды чести» и т. п.) и «нелитературное» поведение «Нового времени» оказывались за рамками справедливости, правды, искренности.
Апрельское письмо Суворину словно продолжало февральское письмо Орлову об интеллигенции в целом и об