— Да нет, они в самом углу сидели. И тихая хоть, а еще музыка была. Я и это-то еле понял.
— Ладно, думать будем. И об этом…
— Никому. Понимаю.
— А вот я не вполне… Давай нальем, что ли, Вить — для ясности.
Быть не могло никакой ясности — потому хотя бы, что она начисто отрицала бы мутную и оттого скверную многосложность существованья. Не могло по самой природе вещей безбожного мира, это одно; да и нужна ль она сейчас ему, ясность?
Не хотелось верить, само собой, что весенний тот погром был не то что с ведома, а прямо подстроен-устроен первым благодетелем газеты самой. Но мало ль что хотелось, а чего не желалось бы, никого об этом здесь не спрашивают; теперь требовал оценки, взвешиванья сам нежелательный, диковатый на первый взгляд, но факт.
Пусть Мизгирь, с его-то нестеснительным уже, считай, многажды им оговоренным-оправданным приматом средств над целью. Пусть протори погромные — не такие уж, кстати, и большие в денежном исчислении, и Владимир Георгиевич в великой заботе настоял даже внести в акт потери несуществующие с существенными вместе, чтобы сумму покрытия ущерба «подвздуть», по его выражению, а само покушение выставлял средь правленцев концерна «Русь» как самое веское и верное доказательство того, что «газета работает»… Но ведь и результат есть, с лихвой покрывающий, если на то пошло, все мыслимые убытки, тираж подписки на тринадцать почти тысяч взлетел за второе полугодье, и что немаловажно — в районах, в провинциях провинции подписка пошла… И пусть с оговорками известными, но прав Мизгирь?
А почему бы и нет? Осточертело правильным идиотом слыть, быть, неправильных пугать и злобить одновременно, к жестким правилам игры, нам с издевкой навязанным, еще и свои добавлять, по рукам и ногам нас вяжущие порой, а к ним в довесок и рефлексии обессиливающие — по всякому пустяку подчас… Почему не только силой на силу отвечать, но и коварством на коварство, а на жестокость — жестокостью еще большей, с десятикратной гарантией уничтоженья, выжигания всей мрази этой?! Она твоему народу не то что жить — дышать не дает сегодня, она и всякое завтра сводит на нет ему, в ничто, грабя и гробя все, конвертируя и за бугор перегоняя, у злейших врагов наших в подручных… и кто это оспорит? Никто. А раз так, то и…
Мутило от ненависти собственной своей и безнадеги, еще и от выпитого, наверное, тоже, он это сознавал, но и не пытался даже осаживать себя. Погром этот — мелочь в любом случае, будь он хоть чей, и не факт, кстати, что одни и те же были и на точке Степанова, где газету продавали, и в редакции — хотя направлялись-то конечно же одной рукой… одной, да, но и не факт еще, что Мизгирем. В отковку попавший студент Степанов мог ошибиться, а мог и нет, не важно; а важно, что попал, и ненависть, на правоте нашей утвержденная, в нем жить будет и жить, зреть, ближним и дальним передаваясь, в них отзываясь, и плод свой — как лекарство горчайшее, но и целящее — рано или поздно принесет. Спасительная, и больше ничего нас здесь не спасет, не защитит от мерзости человеческой. Прав, ох как прав Поселянин: в отковку надо русское железо опять — в безжалостную, чтобы вся ржа эта пораженческая, окалина равнодушья повыбилась, послетела, иначе и жалеть нечего будет, не останется…
Ну, пусть даже и парадоксалист… да черт бы с ним! Куда сложней в сшибку между ним и Воротынцевым не угодить, но и это разрешимо, в конце концов, не фатально. Что непоправимо было, так это свое, теперь уж утерянное, и с этим, потерянным, надо было как-то жить… нет, сожительствовать с нею, тоской, подневольно терпя, изживая, пережигая в себе и себя.
Огляделся опять, в который раз и с отвращеньем оглянулся на барахло сваленное, на голые стены в дешевых пожухших, понизу обшарпанных обоях и убогое старье мебельное; к балконной двери, отпихнув одну коробку, другую, прошел, будто что иное, утешительное ожидая увидеть там, внизу, кроме разномастной и беспорядочной застройки частной, пропыленных кленов… Не жди, ничего пока не будет, кроме этой тоски.
Оставаться здесь сейчас нельзя было, непереносимо. По битому, падавшему у старушки не раз, видно, изолентой перемотанному телефону стал набирать Алевтине — на работу сначала, потом на квартирный. Дома оказалась, возрадовалась: «Переехал, наконец?! Поздравляю, разделался! Приезжай!..» Поздравляет она.
28
Уходя, пересилил себя, подумал все-таки: лучше сразу взяться, навести тут порядок какой-никакой, заодно бы и в себе, иначе вовсе съедят его стены, обои эти… полумысли съедят, получувства, в каких вязнет он сейчас, не в силах выбраться хоть к чему-то осмысленному на год-другой вперед. Как, скажи, отсеклось у жизни его все то, что грядущим зовется, что так в надежды расписные рядилось, ждалось когда-то — уже и не упомнить когда. Только и осталось на самое ближнее, подножное… да, ребят опять позвать в выходные, обои поклеить свежие, мебелишку растолкать по углам, дальше этого не идут, противятся идти мысли. И картину сюда переселить бы, что ли, «Жито» свешниковское — теперь уж из своего редакционного кабинета. Рожь, жито — от слова «жить» наверняка; и пусть без будущего, пусть этим пока, сегодняшним, жить. Перетерпеть его, безвременье, перемочь.
Забрать от себя картину, ею же подаренную, настояла летом сама Аля: «Не то что надоела, нет, но… Неуютная, знаешь. Как дыра в стене какая, откуда сквозняком тащит. — И плечиками передернула. — Не картина, а… прореха, вот именно. Ну, поле там, небо — и все?.. Нет, натюрморты предпочитаю, изящное что-нибудь, гармонизирующее. Камерное, уютное. Или загадку интеллектуальную, вроде того же Сальвадора Дали… Ну, если некуда, то пусть в кабинете у тебя висит…» Где нужна была прореха, на волю некий выход, так это в «скворечнике» его теперь.
И задышка эта нехорошая, неладная — откуда? Шел быстро, самой ходьбой отвлекая себя от всего, от спертости какой-то внутренней, не помогала и водка; и опять почувствовал ее… да, приближенье ее, одышки, сбавил ход. Этого не хватало еще.
Встретила не то что радостно, нет — воодушевленно, видя же, но как бы и внимания не обращая на все смутное в нем, смурное, бодрила себя и его:
— Отметить надо! — И метала из холодильника на стол разность всякую, в ближайшей кулинарии закупленную. — В бар загляни, выбери…да, «Теннесси» там свеженький, раздобыла, сюда его! И трюфели, и… Рыба же была тут, ведь помню же… ах, вот она!
Нет, в любовницы Алевтина не то что годилась — предназначена была, иногда казалось; а вот каков любовник из него? Неважнецкий, прямо-то сказать, пожалуй что и скучный, чем угодно огруженный, только не связью их, пунктиром и по периферии всех дел, и уж не заботами об удовольствиях связи этой. Непонятным было б и терпенье подруги, если бы не ее виды на него, каких она, впрочем, не очень-то и скрывала.
— …Ну, неможется мне что-то… прости. Устал, как…
Она откинулась на подушку, замерла — на долгие, показалось, мгновения, с чем-то в себе борясь, с дыханьем учащенным; и вздохнула глубоко наконец, протяжно, будто из полусна произнесла:
— Ничего… — И добавила, переждав и успокоившись уже, на локте приподнялась: — Ничего, милый. Надергался, я же вижу… — Погладила скулу, пальчики запустила в волосы ему. — Я понимать хочу тебя.
— Я бы тоже хотел — и тебя, и себя…
— Меня?! Но я же вся тут! — И вскочила, голая, развела руки — нестеснительная, полнобедрая, с темными вздернутыми сосками грудей. — Вся-вся!.. Слушай, а давай-ка я сюда принесу…
Вернулась из кухни с подносиком, пристроила на постели его, налила; и вспомнила, скакнула к столику с магнитолой, включила:
— А вот — моя любимая, хочешь?
— A-а, Поль Мориа… Не без приятности. Смерть музыки. Лирическая этакая, приятная…
— Смерть? О чем ты? Какой музыки, не поняла?
— Большой. Великой, Алечка. Ну, не придавай значения, хандрю. Придираюсь. Хотя и хандрить-то некогда… Приходилось обои клеить?