будто бы кстати попал. В прореху времени попал, ошибиться было трудно, везде они зияли, прорехи сущностей и смыслов. И попадет ли в какую из них статья, недавно посланная? Должны бы уже прочитать.
Как во всякой старой редакции, в ней был свой уют, и кем он только не воспет — уют стесненный, даже, казалось, несколько спертый необозримыми холодными массивами там-сям заселенных, плохо обжитых советских еще пространств, здесь сходящихся, над которыми журнал совсем недавно имел немалую и не вполне объяснимую власть. А всего-то с десяток клетущек, лодчонка фанерованная, а в ней дюжина-другая не перьев даже, а шариковых самописок дешевых, одну такую, синей изолентой подмотанную, он заметил еще тогда, в первый свой раз здесь, на пустующем в отделе публицистики столе, — такие у шоферов валяются обычно в бардачках.
«А где там монтировка моя, власть четвертая?!» — говаривал бодро приятель его, журналист- самоучка, когда надобно было записать в дороге что-то пришедшее на ум, он этого не стеснялся делать при других. Очки свои плюсовые и ручки он вечно где-нибудь оставлял, забывал и лез в бардачок своей побитой «Нивы», выковыривал такую же из-под всего, чем бывает обыкновенно забит он: какая-то книжка с оторванной обложкой, моток разноцветных проводов, манометр, лампочки, граненый захватанный, похмельно мутный стакан…
А тут были наверняка и «паркеры», купленные с гонорара, а чаще подаренные за заслуги и выслуги — на юбилейных посиделках внутри-журнальных, домашних, на мало кому известной встрече в посольском особняке близ набережной или в творческой, по старому сказать, вылазке из разъединенной, разгромленной в странной — словесной — войне державы бывшей в штаты соединенные, на родину жевательной резинки, где-нибудь на приеме в штаб-квартире «Рэнд корпорейшн», мало ль где. Но чернорабочая, но монтировка этой малопонятной и понятой, десятилетиями длившейся здесь работы, бестолково волновавшей недозрелые умы, взнимавшей брожения некие в самых даже захолустных утробах империи, — вот эта, в спешке подмотанная, на всякий пожарный оставленная на столе, чего-чего, а пожаров хватает теперь. Ими орудовали, и сколько их таких по редакциям, студиям радиотелевизионным, спецкоровским конторкам и какие там искры с кончика их и куда, в какую кучку щепы летят — знают немногие, в полноте же никто.
И немноголюдно было в редакции, пустынно даже — как, впрочем, и в прошлый раз. На второй этаж поднявшись, он узнал у девочки-секретарши, что завотделом публицистики на месте, повезло, она и кабинет показала. Дверь его была полуоткрыта, слышался громкий грубоватый, с хриплыми срывами голос и — в промежутке — другой, рокотливый, будто уговаривающий. Иван стукнул и, помедлив, вошел:
— Добрый день… не помешаю?
— Нет-нет, что вы, — живо и как-то облегченно, показалось, отозвался сидящий за столом завотделом, Базанов его сразу узнал: тот самый, какой присутствовал тогда, при разговоре с главным. — Заходите, ничего… Вы — видеть кого-то хотели?
Огрузший на стуле, спиною к двери, с подседыми нестрижеными и не очень опрятными волосами на воротнике расстегнутого кожаного реглана, обладатель громкого голоса даже не обернулся.
— Да. По поводу статьи своей. Я Базанов.
— Базанов? Ах, ну да… Ну как же! Проходите, пожалуйте! Разденетесь? Вот и шкаф, прошу. А похудели вы… или нет? Прошу, прошу…
Собеседник его наконец с трудом полуобернулся, глянул неприветливо, кивнул. Лицо его было грубоватым, морщинистым, нижняя губа брезгливо оттопырена.
— Прошу-у… — все пел хозяин кабинетика. — Ах, да, — сказал он тому, — рекомендую: автор наш, публицист, так сказать, Базанов Иван… э-э…
— Егорович.
— Иван Егорович, да.
— Иван?! — вызрелся тот на Базанова как на что-то невиданное и даже несколько подвинулся со стулом вместе, что-то у него было с шеей, что ли.
— Иван Егорович, а что? Не понял, Коля… Что тут такого?
— Это вас спросить… Да ведь есть уже один у вас… этот, стихотворец ваш. Мешком вдаренный. Или одаренный, мешком же. Не много будет Иванов? Ить отлучат! Кормушки лишат!..
— Опять за свое… Не надоело? — Говорил зав с ироничным участием, почти со смешком, но что-то в нем, полноватом, с непримечательными маленькими, иногда зоркостью проблескивающими глазами, внутренне подобралось. — И человека смущаешь; из глубинки человек, я бы сказал — из глубины, серьезный… А это наш, — обратился он все с той же усмешкой к Базанову, — старый автор, друг, так сказать, этих стен — и мой тоже, надеюсь. Но вот же мимо рукописи несет бог знает куда, — он опять усмехнулся, — и что… В какие-то журнальчики, которым без году неделя, или уж в такие заскорузлые, вроде газеты Прохановской… А ведь прозаик, каких мало, самим Нагибиным крещен!
Рассыпая пепел, тот приткнул сигарету в предупредительно подвинутой ему пепельнице, полез за другой:
— «Самим»… Миф! Нашли тоже классика… хоть постыдились бы! Я на его рецензушку не напрашивался. И ни к кому, никогда… — И кивнул Базанову как своему уже, буркнул: — Козьмин. Иваныч тоже. Их послушать — уже мы только с чьей-то лишь подачи можем… С чьего-то, видите ли, паса. Мифотворцы!
— О, вот этого не надо — греметь… Будто не знаешь, за столько лет, кто я здесь и что удерживаю… знаешь ведь. А то подумает человек… Так вы по поводу статьи своей, конечно? Статья, э-э, хорошая, поверьте; получили, я прочел, другим отдал, читают. Спорное есть, не скрою. Слишком многое ныне завязано, знаете, на социальном. Большинство народное ведь как: об идейном, вероисповедном там, национальноисторическом; о чем вы пишете — все забыли, одно социальное на уме. Материальное.
— И ум ли это, — пробурчал Козьмин. Или Кузьмин, он плохо расслышал и теперь пытался вспомнить, где встречал в журналах это имя. Ведь встречал же вроде где-то раньше, было имя.
— Вот именно. Так что вопрос остается пока, в ожидании, открытым… слишком многое ныне открыто — в бездну будущего, можно сказать. А шеф наш — он сейчас, представьте себе, в Брюсселе, да, проездом из Парижа! Связи уж давние, надо поддерживать.
— Да, я справился у секретарши: ни зама, ни его, — кивнул Базанов — для того, чтобы хоть что-то сказать.
— Так что вот-с…
И Козьмин увидел, что разговаривать им, в сущности, больше не о чем:
— Да у вас тут вообще что-то… Второй раз захожу — никого, кофею испить негде. Тираж рухнул, гляжу, сверзился. И все вы какие-то побитые здесь… Что случилось? Клямкины ваши, птицы киви какие-то, пияшевы — вы ж победители вроде, в чем дело?
Козьмин прохрипел это и замолк, шаря по карманам, нет бы пачку положить на стол. Курил он, видно, не судом. И, спичкой помахивая, помавая, гася ее, глядел сквозь дым на приятеля — с прищуром и малость презрительно, туба его с висящей на ней сигаретой еще больше оттопырилась.
— Ну, знаешь… Преувеличиваешь. Потрудней стало, да. А потом, будни же, редакторы на дому с текстами работают…
— Будни? И в будни ненастье, и в праздники дождь… А хочешь, скажу тебе, почему?
— Ну?
— Не ваша она, победа, и вашей никогда не была и не будет, куда вам… Поняли небось? Вы ж роль козла на бойне сыграли. Такую неоценимую, пардон — неоцененную услугу оказали дерьму человеческому, наверх всплывшему, мошенникам всяким, прохвостам же, каких поискать, что сами теперь… как бы это сказать… опешили, в разум не возьмете: как, мол, получиться такое могло?.. Кстати, и в семнадцатом такое ж было, не поумнели ничуть. Дело сделали свое, специфическое, и — геть на кухню!.. Объедки жрать и про господ судачить. До следующего востребованья — народец курочить опять, корчить. Если от него, понятно, что останется…
— Знако-омые формулировочки…
— Ты хочешь сказать — неверные? — Нет, ему нельзя было отказать в хватке, хрипатому. — «Знакомые»… Все-то вы тут знаете, интеллигенты, все формулировки, а вот какать не проситесь… а это зря. Неприятно же, в штаны. Да и кровищи развели.