того, ведь публично он меня всегда поносил, и мне ни к чему восхвалять его».
Совсем по-разному они смотрели и на личность Корнея Ивановича Чуковского. В то время как дочь испытывала к нему неподдельную любовь и восхищение, Ахматова оценивала его вполне объективно. Она, безусловно, ценила его ум, выдающиеся литературные способности, но ставила ему в вину когда-то опубликованную статью «Две России» (идея там была такая: поэзия Маяковского олицетворяет обновленную страну, а стихи Ахматовой — старую).
Это вполне ОБЪЕКТИВНО.
«Мы с вами, Лидия Корнеевна, создали новый жанр — отражение тогдашних событий. Все, что будет написано после — будет уже не то».
Это так она защищается перед Солженицыным. Солженицын — это не то. Потому что — после нее, Ахматовой. Она, Анна Ахматова, изобрела новый жанр — отражение тогдашних событий. И где же глянуть на это отражение?
Ахматова насаждает мнение, что Пастернак очень держался за славу, ждал ее, и лишь она, знающая этому настоящую цену, может предостеречь его.
Составленная ради красивости фраза из четырех слов «стеной стоят дремучие дожди» как бы делает совершенно очевидным то, что Ахматовой не составляет никакого труда воспользоваться единственным перед ней преимуществом Пастернака — тем, что он «умеет описывать погоду». Ей кажется, что «непонятность» Пастернака — это нечто, бездушно сделанное на заказ, как написала эту строчку она.
Я рассказала ей, что в Переделкине, в Доме творчества, видела Ольгу Берггольц, совершенно пьяную. Ольга Федоровна за меня уцепилась, взяла под руку, была будто рада, приветлива, потом испугалась меня, усомнилась, со мной ли она говорит, выдернула руку… «Мания величия и мания преследования», — сказала Анна Андреевна.
Мысли вслух — о себе, потому что у больной Берггольц были другие симптомы.
Для ленинградцев, переживших блокаду, имя Ольги Берггольц навсегда связано с военными годами. Во время блокады Берггольц работала в радиокомитете, и ее голос чуть не ежедневно звучал в передачах «Говорит Ленинград». Беды ходили за ней по пятам. Первый ее муж, поэт Борис Корнилов, расстрелян в 1937 году. Второй умер от голода у нее на руках в Ленинграде во время блокады.
Еще до этого она потеряла двоих детей.
А еще у нее был выкидыш от побоев в ГПУ — но Ахматова велит свою судьбу считать страшнейшей.
Анна Андреевна, по своему обыкновению, отзывается о Твардовском с неприятной мне презрительностью. «Теркин? Ну да, во время войны всегда нужны легкие солдатские стишки». Я сказала, что прочно люблю отрывки из «Страны Муравии» — например, свадьбу, пляску на свадьбе и «Дом у дороги». Мне кажется, Анна Андреевна «Дом» просто не прочла.
«В книге стихи все-таки только после 46 года. Предлог такой: если напечатать стихи до 46 года и после — сразу будет видно, что после 46 года я стала писать гораздо хуже. Но, конечно, это лишь предлог. Просто ему [Симонову] кто-то передал, будто я браню его стихи. А я их и не читала».
12 сентября 1959.
«В Комарове у меня побывал Шостакович. Я смотрела на него и думала: он несет свою славу как горб, привычный от рождения. А Борис — как корону, которую только что нахлобучили на него. Она сползает ему на глаза, он подпихивает ее снизу локтем».
А на нее — как на Мисс мира — за красоту. Ну и конечно, девушка должна уметь разговаривать на общежитейские темы. А Пастернаку, она говорит, славу нахлобучили в каком бишь, 1959 году? Да? Или вот уже почти пятьдесят лет все нахлобучивают, нахлобучивают…
Растет, растет ее обида на Бориса Леонидовича. Зачем у нее не бывает? Зачем не зовет к себе? Затем, что человеку осталось 2 года до смерти и он не хочет поддерживать светские знакомства. Дала мне прочитать «Вакханалию» и, пока я молча вчитывалась в стихи, не спускала возмущенных, требовательных глаз с моего лица… Ничего отвратительного, постыдного в этих стихах, разумеется, нет, и куски великолепны, но и я, как она, не ощущаю сейчас поэзии ужина, бала, пышности, пьянства. Однако было время, когда и она ощущала эту поэзию («Новогодний праздник длится пышно»). Теперь же, по-видимому, она чувствует всякую пышность, сытость, воспетую в стихах, как звук фальшивый и оскорбительный. (Жаль только, что она писала про «в ту ночь мы сошли друг от друга с ума», когда была война, блокада в Ленинграде — она хоть знает, что такое блокада? — и сын в штрафных батальонах.) Быть может, она и права; жаль только, что осуждение стихов идет у нее рядом с личной обидой.
О стихах Асеева: «Не стихи, а рифмованное заявление в Моссовет».
«Маруся, прочтите Лидии Корнеевне стихи. Не спорьте. Я вам велю. Слышите?» Мария Сергеевна не ответила.
О рассказе Шкловского: «Совершенное ничто. Недоразумение какое-то. Полный ноль». О главе Твардовского из поэмы очень сурово: «Новая ложь. Большей гнусности я в жизни не читала» — это повторила Анна Андреевна несколько раз, сердясь. Так ли это? Я его люблю. И все вокруг находят эту главу очень смелой.