Вадиму Пассеку, знатоку древней истории, издающему в эту пору «Очерки России»: «Еду в Новгород. Зачем не тебя Бог шлет в этот город стертых надписей, перестроенных монастырей, ганзеатических воспоминаний и православного либерализма?»
В переписке с Огаревым развертывается целая дискуссия. Ник, узнав от друга о предстоящей новой ссылке, занимает примирительную позицию: «Досада, но не отчаяние. Когда я получил твое письмо, я взбесился, — а потом примирился с ходом вещей. Не ты первый, не ты последний. Частный случай не может навести уныние на общее. Я привязан к этой земле, в другом месте я буду чувствовать свою ненужность». Герцен решительно возражает. О каком примирении, «резигнации» с необходимостью отправляться в ссылку может идти речь: «…резигнации, когда бьют в рожу, я не понимаю и люблю свой гнев, столько же, сколько ты свой покой».
Пожалуй, такого афронта никогда не наблюдалось в отношении к другу. Хотя их «разность» Герцен и прежде осознавал. Писал еще в 1833 году, подчеркивая странность на первый взгляд их дружеского союза: «Твое бытие более созерцательное, мое — более пропаганда. Я деятелен».
Заявление Огарева о частном случае вызывает резкую отповедь Герцена: «„Частный случай“. Конечно, все, что случается не с целым племенем, можно назвать частным случаем, но, я думаю, есть повыше точка зрения, с которой землетрясение Лиссабона — частный случай, на который надобно смотреть сложа руки. А приказ Геслера Теллю стрелять в яблоко, касавшийся только двух индивидов, — самое возмутительное действие для всего человечества[51]. <…> Ежели ты написал, что это частный случай, мне в утешение, то спасибо, ежели же ты не шутя так думаешь — то это одно из проявлений той ложной монашеской теории пассивности, которая, по моему мнению, твой тифон, твой злой дух».
Слова о привязанности Огарева «к этой земле» в том же письме Герцена от 11 февраля 1841 года также не остаются без ответа: «Ты любишь „эту землю“. Понятно, и я любил Москву — а жил в Перми, Вятке, не перестал ее любить — а жил год в Петербурге] да еду в Новгород. Попробуем полюбить земной шар, оно лучше — куда ни поезжай, тогда все будешь в любимом месте». Далее продолжает: «С[атин] говорит, что ты, кажется, сжег мои письма, это скверно, лучше бы сжег дюйм мизинца на левой руке у меня. Наши письма — важнейший документ развития, в них время от времени отражаются все модуляции, отзываются все впечатления надушу…» Герцен не раз скажет, что подневные свидетельства — письма, дневники — хлеб для писателя и его творческой биографии. Он и сам понимает, что следует подчистить свой архив, пересмотреть бумаги перед отъездом, чтобы вновь не попали в руки жандармов. Есть даже собственное его свидетельство, что некоторые главы из ранней редакции «Записок одного молодого человека» — повести «О себе», были им сожжены.
Вообще-то этот ответ Огареву какой-то неспокойный, чрезмерно раздраженный. Оно и понятно: еще недавно Наташа была в опасности, только что умер малютка Иван и надо собираться в Новгород.
В марте Герцен пишет еще несколько писем Огареву и Кетчеру, зовет их в Петербург, чтобы перед ссылкой отвести душу с друзьями. Николаю Христофоровичу следует скорее сообщить о «благодатной перемене» Виссариона Григорьевича и сближении с ним. Достаточно передать, как «он пренаивно вчера рассказывал: „Один человек, прочитавший мою статью о Бор[одинской годовщине], перестал читать ‘Отеч [ественные] зап[иски]’, вот благородный человек“».
Герцен даже готов признать в новом письме Огареву, бесконечно сочувствовавшему ему по поводу семейных несчастий, что ожидание ссылки сделало его опять «действующим и живым до ногтей», да и возникшая злоба на жизнь пошла ему на пользу.
Друзья поговаривают об эмиграции. Герцен настоятельно советует Огареву ехать, конечно, не для того, чтобы жить за границей праздно. И Огарев действительно едет, но просто в длительную поездку, несомненно, подгоняемый светскими претензиями своей жены. В середине апреля он заезжает к Герцену. В конце мая они простятся на берегу Невы, возле Зимнего дворца. Обнимутся и разойдутся в разные стороны (а как иначе, ввиду присутствия в городе «madame» Мари, которую Александр успел возненавидеть).
Герцен, если не пишет (в предотъездном сумбуре трудно сосредоточиться и взяться за что-нибудь дельное, кроме писем), то много читает. Это мощнейшее средство, чтобы продвинуться вперед. В большом списке прочитанного и сочинение М. Лютера «О рабстве воли», и «Лекции о личности Бога и бессмертии души» К. Л. Михелета, только что вышедшие в Берлине. Герцен, понятно, в курсе всего выходящего и происходящего в мире.
Двенадцатого апреля 1841 года (по случаю женитьбы наследника, Александра Николаевича, столь благотворно вмешавшегося в его ссыльную судьбу) Герцен делает новую попытку официально обратиться к графу Бенкендорфу с ходатайством о «прощении» и «продолжении службы там, где наиболее потребуют семейные обстоятельства, не исключая обеих столиц». Лаконичная резолюция Николая I на докладе шефа Тайной канцелярии: «рано», доведенная до него учтивейшим Л. В. Дубельтом, сразу же отрезвляет и хоронит ненужные «мечтания». Нужно ехать, ехать, «опять скитаться».
Указ Правительствующего сената об утверждении Герцена советником Новгородского губернского правления, подписанный 24 мая, не оставляет времени для отступления.
Следует немедленно покинуть столицу, собрать вещи и выправить предусмотренный уставом мундир с «шитым воротником», как советовал, шутя, гуманнейший из министров граф Строганов.
В самом начале июля 1841 года Герцен явился «в Богом и св. Софией хранимый град Новгород и поселился на берегу Волхова…».
НОВГОРОД ВЕЛИКИЙ. ВТОРАЯ ССЫЛКА. «КОНТУЗИЯ № 2»
…Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования, — а между тем наши страдания — почка, из которой разовьется их счастие.
Злоба на жизнь и невольные скитания травмировали бесконечно. Можно сколько угодно уговаривать себя, что препятствия и несчастья только укрепляют дух, обновляют, оживляют и дают новый толчок к практическому действию, но в «пользе контузии» следовало бы усомниться. Конечно, видимых повреждений внешней оболочки жизни пока явно не отмечено, но вот «контузия» души… И в итоге, Герцен признался:
«Жизнь наша в Новгороде шла нехорошо. Я приехал туда не с самоотвержением и твердостью, а с досадой и озлоблением. Вторая ссылка с своим пошлым характером раздражала больше, чем огорчала; она не была до того несчастна, чтобы поднять дух, а только дразнила, в ней не было ни интереса новости, ни раздражения опасности. Одного губернского правления с своим Эльпидифором Антиоховичем Зуровым, советником Хлопиным и виц-губернатором Пименом Араповым было за глаза довольно, чтобы отравить жизнь».
Появился и первый, еле заметный диссонанс в кажущейся незыблемой семейной гармонии. Наташа хворала и постоянно грустила. «Смерть малютки не прошла ей даром». «По милости гонений» она лишилась и второго новорожденного — девочки Натальи, появившейся на свет 22 декабря 1841 года и не прожившей двух дней. Черные мысли одолевали ее. Характер ее, по контрасту с герценовским — радостным, светлым, не выдерживал жизненных напастей. Герцен, разделяя ее мучительные переживания, понимая вызвавшие их причины, и даже те, глубинные, что затаились в ее ранимой душе с самого детства, был ошарашен, потрясен, узнав о ее сомнениях.
Неожиданно для него, она вдруг призналась:
«Друг мой, я скажу тебе правду; может, это самолюбие, эгоизм, сумасшествие, но я чувствую, вижу, что не могу развлечь тебя; тебе скучно — я понимаю это, я оправдываю тебя, но мне больно, больно, и я плачу. Я знаю, что ты меня любишь, что тебе меня жаль, но ты не знаешь, откуда у тебя тоска, откуда это чувство пустоты, ты чувствуешь бедность твоей жизни — и в самом деле, что я могу сделать для