Петербурге меня лучше убедили, чем все доводы. Забудемте этот вздор». «С этой минуты и до кончины Белинского мы шли с ним рука в руку», — заключал Герцен историю этого временного идейного противостояния. Отныне они «партизаны», приверженцы друг друга.
Их творческое содружество очень важно для Герцена. Белинский, обожаемый молодежью критик. Только что вышедшие номера «Отечественных записок» передавались из рук в руки. Первейший русский журнал издателя А. А. Краевского откликался на самые заметные литературные явления, выделял талантливые публикации, и в том числе уверенно начинающего литератора Искандера[49].
Критик усматривал в творчестве Герцена все более развивающийся талант, особое его пристрастие к автобиографическому жанру. Открыв «Отечественные записки» (1840, № 12), где начиналась публикация «Записок одного молодого человека» (под названием «Из записок одного молодого человека»), Белинский почти что восхищен: «Как всё живо, интересно, хотя и легко». 26 декабря подтверждал свое мнение: «А какова статья Искандера? Ведь живой человек-то!»
Отныне критик будет постоянно следить за успехами молодого писателя, направляя его и выправляя, когда он сворачивает не на свою дорогу: история с поэтическими опытами Герцена, с его «Вильямом Пеном», как известно, уже перечеркнута Белинским лишь одним ироничным замечанием.
В январе 1841 года в Петербурге идет страстный спор, в котором участвуют, в частности, и Белинский, и Сатин, приехавший на время в столицу. Говорят о месте в жизни страны Петербурга и Москвы, о путях развития России и ее национальной культуры — теме, ставшей особенно модной в 1830– 1840-е годы. При сопоставлении столиц в первую очередь на памяти у полемистов статья Н. В. Гоголя «Москва и Петербург», появившаяся в 1837-м под заглавием «Петербургские записки 1836 года».
Поживши в имперском Петербурге, вспомнив старушку Москву, можно на досуге посравнить обе столицы. И Герцен берется за перо. Не грех посмеяться над бюрократической напыщенностью резиденции и барственным бездельем Первопрестольной — конечно, не замахиваясь на всестороннюю, развернутую оценку исторической роли обеих столиц, к которой уже прикоснулись многие.
Из-под пера Герцена вскоре выйдет гениальная статья — фельетон «Москва и Петербург», который он завершит в Новгороде, «сердясь» «на мерзкую погоду, глупую ссылку и глупых чиновников». Шутка, не более того, небольшое юмористическое письмо, как сам он его расценит. Но цензура настороже — резких мест в фельетоне не занимать: они-то и самые важные. Во множестве копий статья разойдется по всей России (популярна будет у петрашевцев) и появится через 15 лет в бесцензурном «Колоколе», когда его издатель признает некоторые свои несогласия с прежними взглядами, но оставит все, как есть, «по какому-то чувству добросовестности к прошедшему».
Идеологически фельетон Герцена некоторые не примут. Белинский в статье «Петербург и Москва» (1845), не называя Герцена, отзовется критикой. Будет возражать против тех образов и положений, которые могли быть истолкованы как отрицание великой исторической роли Северной столицы в прошлом и будущем, и видимых прогрессивных тенденций в ее развитии. Но ведь герценовский текст, сатирически заостренный памфлет, парадоксальный, остроумный, написан в манере жанра. К тому же в очерке содержится «укол», запоздалый выпад против критика, «проповедовавшего в Москве народность и самодержавие» и полностью отрезвевшего по приезде в Петербург.
Стоит процитировать некоторые фрагменты фельетона именно здесь, раз уж мы застали Герцена в Петербурге, зная из частых, сиюминутных писем о его переменчивых настроениях в отношении к величественному городу, куда, по его мнению, едут служить, а вовсе не жить. («Жить сюда никто не ездит», — напишет он Огареву.) В некоторых идеях фельетона угадывается, несомненно, и смягченная резкость чаадаевского «Философического письма».
«Говорить о настоящем России — значит говорить о Петербурге, об этом городе без истории в ту и другую сторону, о городе настоящего, о городе, который один живет и действует в уровень современным и своеземным потребностям на огромной части планеты, называемой Россией.
<…> Ему не о чем вспоминать, кроме о Петре I, его прошедшее сколочено в один век, у него нет истории, да нет и будущего; он всякую осень может ждать шквала, который его потопит. Петербург — ходячая монета, без которой обойтиться нельзя; Москва — редкая, положим, замечательная для охотника нумизма, но не имеющая хода. <…>
Петербург — удивительная вещь. Я всматривался, приглядывался к нему и в академиях, и в канцеляриях, и в казармах, и в гостиных, — а мало что понял. <…> Я имел досуг, отступая, так сказать, в сторону, рассматривать Петербург; видел разные слои людей: людей, которые олимпическим движением пера могут дать Станислава или отнять место, людей, беспрерывно пишущих, т. е. чиновников; людей, почти никогда не пишущих, т. е. русских литераторов; людей не только никогда не пишущих, но и никогда не читающих, т. е. лейб-гвардии штаб-и обер-офицеров; <…> наконец, видел поэтов в III отделении собственной канцелярии — и III отделение собственной канцелярии, занимающееся поэтами; но Петербург остался загадкой, как прежде. <…> Наш настоящий быт — загадка… этот разноначальный хаос взаимногложущих сил, противоположных направлений, где иной раз всплывает что-то европейское, прорезывается что-то широкое и человеческое и потом тонет или в болоте косно-страдательного славянского характера, все принимающего с апатией — кнут и книги, права и лишения их, татар и Петра — и потому, в сущности, ничего не принимающего, или в волнах диких понятий о народности исключительной, — понятий, недавно выползших из могил и не поумневших под сырой землей.
<…> Петербург любить нельзя, а я чувствую, что не стал бы жить ни в каком другом городе России. <…> Петербург — воплощение общего, отвлеченного понятия столичного города; Петербург тем и отличается от всех городов европейских, что он на все похож; <…> Петербург — parvenu[50], у него нет веками освященных воспоминаний. <…> В Петербурге вечный стук
<…> В Москве до сих пор принимают всякого иностранца за великого человека, в Петербурге — каждого великого человека за иностранца. <…> В добрейшей Москве можно через газеты объявить, чтоб она в такой-то день умилялась, в такой-то обрадовалась: стоит генерал-губернатору распорядиться и выставить полковую музыку или устроить крестный ход. Зато москвичи плачут о том, что в Рязани голод, а петербуржцы не плачут об этом, потому что они и не подозревают о существовании Рязани… <…> Молодой петербуржец формален, как деловая бумага, в шестнадцать лет корчит дипломата и даже немного шпиона и остается тверд в этой роли на всю жизнь. <…>
Нигде я не предавался так часто, так много скорбным мыслям, как в Петербурге. Задавленный тяжкими сомнениями, бродил я, бывало, по граниту его и был близок к отчаянию. Этими минутами я обязан Петербургу, и за них я полюбил его так, как разлюбил Москву за то, что она даже мучить, терзать не умеет».
Видно, как Герцен пользуется словами, выражениями и оформившимися впечатлениями (иногда парадоксально переиначенными), приведенными прежде в письмах. Видим, как писатель работает со словом, и воля его, как преподнести читателю накопленный материал.
«„Да что, черт возьми, — скажете вы (обращение Герцена непосредственно к читающему. —
Реальность же положения Герцена такова, что ему необходимо во что бы то ни стало получить разрешение о возвращении в Москву, чтобы «фатум» не увлек его в заштатный городишко. Герцен еще пытается похлопотать, обращается к О. А. Жеребцовой, дочь которой замужем за А. Ф. Орловым, и это не первая просьба, адресованная ближайшему соратнику и любимцу императора через третьих лиц, будь то М. Ф. Орлов, опальный брат могущественного приближенного, или даже его жена. Все усилия тщетны.
Не удалось им с Наташей даже до середины лета 1841 года пожить в Петербурге свободными светскими людьми, ощущающими всю полноту семейного счастья: призрак ссылки не отпускал.
Друзьям разосланы письма о новых напастях. Хотелось Герцену в Одессу, а перевели в Новгород. Ну что делать! «Судьба не перестала тешиться…» «Было бы внутри души и дома неплохо». Герцен пишет