вокруг себя ничего стоящего.

Нет, я и правда слишком много выпила; не я создала небо и землю, и никто не требует с меня отчета, так почему же я все время занимаюсь другими? Не лучше ли хоть немного заняться собой? Я прижимаюсь щекой к подушке: я здесь, это действительно я, только вот беда — я не представляю собой особого интереса. О, если меня спросят, кто я такая, я могу показать свою карточку: чтобы стать психоаналитиком, мне самой пришлось подвергнуться анализу; у меня нашли ярко выраженный комплекс Эдипа, объясняющий мой брак с человеком, старше меня на двадцать лет, а также очевидную агрессивность по отношению к моей матери, кое-какие гомосексуальные наклонности, надлежащим образом ликвидированные. Католическому воспитанию я обязана сильно развитым Сверх-Я, чем объясняется мое пуританство и нехватка у меня нарциссизма. Двойственность моих чувств к дочери проистекает из неприязни к моей матери и безразличия по отношению к самой себе. История моя самая что ни на есть обычная, она полностью вписывается в привычные рамки. В глазах католиков мой случай тоже вполне банален: я перестала верить в Бога, когда открыла для себя соблазны чувственности, а брак с неверующим окончательно погубил меня. В социальном плане мы с Робером левые интеллектуалы. Причем нельзя сказать, что все это совершенно неверно. Таким образом, место мое в точности определено, и, соглашаясь с этим, я, стало быть, полностью соответствую своему мужу, своему ремеслу, жизни, смерти, миру, его ужасам. Это я, действительно я, то есть иными словами — никто.

Впрочем, быть никем — это, по сути, привилегия. Я смотрела на гостей, как они ходят туда-сюда по квартире, у каждого было громкое имя, но я им не завидовала. С Робером все ясно, его судьба предопределена, но другие — как они осмеливаются? Насколько надо быть горделивым или легкомысленным, чтобы бросить себя на съедение неведомой своре! Их имена треплет тысячеустая молва, любопытствующие завладевают их мыслью, сердцем, их жизнью: если бы и я тоже была отдана на откуп алчности всех этих старьевщиков, я сочла бы себя в конце концов кучей отбросов. Оставалось поздравить себя с тем, что я не являюсь некой персоной и ничем не примечательна.

Я подошла к Поль; война не одолела ее вызывающую элегантность; на ней была длинная шелковая юбка с фиолетовыми отливами, а в ушах — аметистовые гроздья.

— Ты сегодня очень красива, — сказала я.

Она бросила взгляд на одно из больших зеркал.

— Да, я красива, — с грустью согласилась она.

Она была красива, но под глазами у нее залегли круги под стать цвету ее туалета; в глубине души она прекрасно знала, что Анри мог бы взять ее с собой в Португалию, она знала об этом больше, чем говорила.

— Ты должна быть довольна, твой рождественский вечер удался на славу!

— Анри так любит праздники, — сказала Поль. Ее руки, унизанные кольцами с аметистами, машинально гладили переливчатый шелк платья.

— Ты не споешь нам что-нибудь? Мне так хотелось бы тебя послушать.

— Спеть? — удивилась она.

— Да, спеть, — со смехом повторила я. — Ты забыла, что раньше пела?

— Раньше — это так далеко, — сказала она.

— Теперь уже нет, теперь все снова как раньше.

— Ты думаешь? — Она пытливо заглянула мне в глаза, и можно было подумать, что взгляд ее вопрошает стеклянный шар за моей головой. — Ты думаешь, прошлое может воскреснуть?

Я знала, какого ответа она ждет от меня, и, немного смутившись, засмеялась:

— Я не прорицательница.

— Надо попросить Робера объяснить мне, что такое время, — задумчиво молвила она.

Поль готова была скорее отринуть пространство и время, чем согласиться с тем, что любовь не может быть вечной. Я боялась за нее. За эти четыре года она поняла, что стала для Анри всего лишь наскучившей привязанностью; но после Освобождения в ее сердце проснулась уж не знаю какая безумная надежда.

— Ты не помнишь negro spiritual {12}, который я так любила? Может, споешь нам его?

Она подошла к пианино, подняла крышку. Ее голос звучал глуховато, но по-прежнему волнующе. Я сказала Анри: «Ей следовало бы снова появиться на публике». Он удивился. Когда стихли аплодисменты, он подошел к Надин и они стали танцевать: мне не понравилось, как она смотрит на него. И ей тоже я ничем не в силах помочь. Я отдала ей единственное свое приличное платье и одолжила самое красивое колье: это все, что я могла сделать. Бесполезно копаться в ее снах: я и так знаю. Все, что ей нужно, это любовь, которую Ламбер готов подарить ей; но как помешать ей разрушить ее? Меж тем, когда Ламбер вошел, она вприпрыжку спустилась по маленькой лестнице, с верха которой осуждающе наблюдала за нами; на последней ступеньке она замерла, смутившись своего порыва; он подошел к ней и с серьезной улыбкой сказал:

— Я счастлив, что ты пришла.

— Я пришла, чтобы увидеть тебя, — резким тоном ответила она.

В этот вечер он действительно был красив в своем элегантном темном костюме; одевается он как сорокалетний — со строгой утонченностью; манеры у него чопорные, голос степенный, он не расточает улыбок; однако смятение взгляда, мягкость губ выдают его молодость. Надин льстит его серьезность и успокаивает его слабость. Она взглянула на него с какой-то глуповатой снисходительностью:

— Ты хорошо провел время? Говорят, в Эльзасе так красиво!

— Знаешь, военный пейзаж выглядит мрачно.

Присев на ступеньку лестницы, они поговорили, затем какое-то время танцевали и смеялись, а потом для разнообразия должны были поссориться: с Надин всегда этим кончается. Ламбер с сердитым видом сел возле печки, нельзя же было идти за ними в разные концы комнаты, чтобы заставить их взяться за руки.

Я подошла к буфету и выпила рюмку коньяка. Мой взгляд опустился вдоль черной юбки и остановился на моей ноге: забавно было думать, что у меня есть нога, никто об этом не подозревал, даже я сама; она была тонкой и решительной в своем шелковом одеянии цвета подгоревшего хлеба, не хуже любой другой; и вот в один прекрасный день она будет похоронена, не успев заявить о своем существовании: это казалось несправедливым. Я была поглощена ее созерцанием, когда ко мне подошел Скрясин.

— Непохоже, чтоб вы сильно веселились.

— Делаю, что могу.

— Слишком много молодых людей, а молодые никогда не бывают веселыми. И чересчур много писателей. — Движением подбородка он показал на Ленуар а, Пеллетье, Канжа: — Ведь все они пишут, не так ли?

— Все.

— А вы, вы не пишете?

— Слава Богу, нет! — со смехом ответила я.

Мне нравились его резкие манеры. Когда-то я, как и все, прочла его знаменитую книгу «Красный рай»{12}, но особенно меня взволновала его книга о нацистской Австрии: это было намного лучше, чем репортаж, скорее страстное свидетельство. Он бежал из Австрии так же, как из России, и принял французское гражданство; однако последние четыре года он провел в Америке, и в первый раз мы его встретили этой осенью. Он сразу же стал говорить Роберу и Анри «ты», но, казалось, вовсе не замечал моего существования. Скрясин отвел взгляд в сторону:

— Я вот думаю, что с ними станется?

— С кем?

— С французами вообще и с этими в частности.

Я, в свою очередь, внимательно посмотрела на него: это треугольное лицо с выдающимися скулами, с живым, жестким взглядом, с тонкими, почти женскими губами — не французское лицо; СССР был для него враждебной страной, Америку он не любил: ни одного места на земле, где бы он чувствовал себя дома.

— Я возвращался из Нью-Йорка на английском пароходе, — заговорил он с усмешкой. — И стюард сказал мне однажды: «Бедные французы не знают, выиграли они войну или проиграли». Думается, это

Вы читаете Мандарины
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату