— Мне не приснилось? Я действительно видел минувшей ночью, как вы писали?
— Я немного поработал, — ответил Дюбрей.
— А я принял вас за доктора Фауста.
Завернувшись в одеяла, которые трепал ветер, они сидели на пороге своего пристанища; пока они спали, солнце встало, и небо сияло безупречной голубизной, зато у их ног стелилась пелена облаков; временами ветер разрывал ее, и тогда можно было увидеть кусок долины.
— Он работает ежедневно, — сказала Анна. — Окружающая обстановка его не волнует: пускай это будет хлев, дождь или городская площадь, но ему необходимо писать положенные четыре часа; затем он может делать все что угодно.
— А что нам угодно сейчас? — спросил Дюбрей.
— Я думаю, нам не мешало бы спуститься; панораму можно найти и получше. Через вересковые заросли они добрались до темной деревни, где сидевшие
на пороге домов старухи с ощетинившимися шпильками подушками на коленях уже орудовали своими коклюшками; они выпили мутное пойло в бистро-бакалее, где оставили свои велосипеды, потом оседлали их; то были старые, потрепанные войной, неказистые на вид машины с облупившейся краской, помятыми крыльями и странными вздутиями на шинах; велосипед Анри тащился с таким трудом, что он с тревогой спрашивал себя, удастся ли тому продержаться до вечера, и тут с облегчением увидел, что чета Дюбрей остановилась на берегу какого-то ручья, оказавшегося Луарой; вода была чересчур холодной для купания, но он окропил себя ею с головы до ног и, когда снова сел в седло, заметил, что вопреки всему колеса вертятся: оказалось, тело его заржавело больше и требовалась немалая работа, чтобы привести его в исправность; однако, преодолев первую усталость, Анри почувствовал себя совсем счастливым, вновь обретя такой хороший инструмент; он уже забыл, сколь деятельным может быть тело; цепной привод и колеса умножали его усилия, но во всей этой механике единственным двигателем были его мускулы, его дыхание, и машина оставляла за собой приличную порцию километров, отважно преодолевала перевалы.
— Дело вроде идет на лад, — сказала Анна. С развевающимися по ветру волосами, загорелая, с обнаженными руками, она выглядела намного моложе, чем в Париже; Дюбрей тоже покрылся загаром, похудел; в своих шортах, с мускулистыми ногами, с глубоко врезавшимися в его потемневшее лицо морщинами, он походил на последователя Ганди{81}.
— Сегодня лучше, чем вчера! — заметил Анри. Притормозив, Дюбрей поравнялся с Анри.
— Похоже, вчера дела шли неважно, — весело заговорил он. — Вы ничего нам не рассказали. Что там происходило в Париже после нашего отъезда?
— Ничего особенного, было жарко, — отвечал Анри. — Боже! Какая стояла жара!
— А газета? Вы так и не встретились с Трарье?
В голосе Дюбрея звучало жадное любопытство, которое смахивало на беспокойство.
— Нет. Люк вбил себе в голову, что если мы продержимся два-три месяца, то сами выйдем из положения.
— Стоит попытаться это сделать; только не следует залезать в еще большие долги.
— Знаю, мы уже не занимаем. Люк рассчитывает налечь на рекламу.
— Признаюсь, я не думал, что тираж «Эспуар» упадет до такой степени, — сказал Дюбрей.
— О! Видите ли, — с улыбкой ответил Анри, — если придется все-таки воспользоваться капиталами Трарье, я не заболею с досады. Не такая уж дорогая цена за успех СРЛ.
— Суть в том, что своим успехом, пускай умеренным, движение обязано только вам, — сказал Дюбрей.
В голосе его ощущалась еще большая сдержанность, чем в словах; его не удовлетворяло СРЛ: он был слишком честолюбив; нельзя в одночасье создать на ровном месте движение, не уступающее по значимости прежней Социалистической партии. Анри же, напротив, был радостно удивлен успехом митинга; конечно, митинг мало что доказывает, однако он не скоро позабудет пять тысяч лиц, обращенных к нему. Анри улыбнулся Анне:
— У велосипеда свой шарм. В каком-то смысле это даже лучше, чем автомобиль.
Ехали они уже не так быстро, но запах травы, вереска, пихты, сладостная прохлада ветра пронимали до костей, да и пейзаж был не просто декорацией: они отвоевывали его постепенно, силой; в усталости подъемов, в захватывающей радости спусков они послушно следовали каждой складке местности, проживая этот пейзаж, вместо того чтобы любоваться им, словно спектаклем. И главным открытием, которое с удовлетворением сделал для себя в тот первый день Анри, было то, что подобная жизнь заполняла собой все до краев: какой покой в мыслях! Горы, луга и леса брали на себя труд существовать вместо него. «Это такая редкость, — говорил он себе, — покой, не смешанный со сном!»
— Вы удачно выбрали этот уголок, — сказал он вечером Анне, — красивый край.
— Завтра тоже будет хорошо; хотите посмотреть на карте завтрашний маршрут?
Отужинав в ресторанчике, они пили крепкий белый напиток со смертоносным привкусом; Дюбрей уже разложил свое снаряжение на краешке покрытого клеенкой стола.
— Покажите, — попросил Анри. Он послушно следил глазами за концом карандаша, следовавшего вдоль красных, желтых и белых линий. — Как вам удается разбираться в таких маленьких дорожках?
— Это самое забавное.
Самое забавное, подумал на следующий день Анри, — видеть, как будущее в точности накладывается на ваши планы: каждый спуск, каждая деревушка оказывались на предусмотренном месте — какая надежность! Появлялось ощущение, будто сам воспроизводишь свою историю, а между тем превращение напечатанных обозначений в настоящие дороги, настоящие дома давало вам то, чего не дает ни одно творение: реальность. Вот этот каскад, он был указан на карте маленьким синим значком, однако нельзя было не прийти в изумление, встретив в глубине причудливого ущелья огромный пенистый водопад.
— Какое удовольствие созерцать это, — молвил Анри.
— Да, вот только конца этому нет, — с сожалением сказал Дюбрей. — Вроде бы получаешь все и в то же время ничего, просто любуешься.
Его привлекало не все, но если уж что-то завораживало, то до бесконечности; Анри с Анной пришлось спускаться вслед за ним со скалы на скалу, к подножию текучего утеса; босиком Дюбрей входил в кипящий водоем, пока вода не коснулась его шорт; вернувшись, он сел на краю каменной плиты и заявил непререкаемым тоном:
— Это самый красивый каскад, какой мы когда-либо видели.
— Вы всегда предпочитаете то, что у вас перед глазами{82}, — со смехом сказала Анна.
— И вот что поражает, — продолжал Дюбрей, — он весь черно-белый; я искал другие краски: никакого намека; впервые я собственными глазами видел, что черное и белое — это совершенно одно и то же. Вам надо войти в воду и добраться вон до того большого камня, — обратился он к Анри, — и вы отчетливо различите черноту белого и белизну черного, это видно.
— Я верю вам на слово, — сказал Анри.
В устах Дюбрея прогулка по набережным становилась столь же рискованной, как экспедиция на Северный полюс. Анри с Анной часто смеялись над этим: он не делал разницы между восприятием и открытием;{83} ничьи глаза до него не созерцали каскада, никто не знал, что такое вода, что такое черное и белое; предоставленный самому себе, Анри наверняка не заметил бы всех тонкостей этой игры испарений и пены, этих превращений, рассеиваний, небольших водоворотов, которые Дюбрей внимательно изучал, словно хотел постичь судьбу каждой капли воды. «Можно сердиться на него, — думал Анри, с нежностью глядя на Дюбрея, — но нельзя без него обойтись». Рядом с ним все обретало значимость, жизнь казалась огромной привилегией, и они жили с удвоенной силой. Прогулку по французской сельской местности он преображал в научную экспедицию.
— Вы очень удивили бы своих читателей, — с улыбкой обратился Анри к Дюбрею, сосредоточенно следившему за последними всполохами закатного солнца.
— Это почему же? — спросил Дюбрей с негодованием, которое охватывало его всякий раз, когда с ним заводили разговор о нем самом.
— На основании ваших книг складывается впечатление, будто вас интересуют только люди, а