— Не вижу в этом ничего интересного: может, вы мне объясните...
— Пожалуйста: встречаешь кучу людей, с которыми нет ни малейшего желания встречаться.
— Это и так ясно.
— И потом, надо же себя показывать.
— Почему надо?
— Если хочешь, чтобы тебя заметили.
— А вы хотите быть замеченной?
— О да! В особенности люблю, когда меня фотографируют. Это ненормально? — спохватилась она. — Думаете, что мне следует пройти психоанализ?
— Понимаю! Внутри так и свербит.
— Что? Комплексы?
— Что-то вроде этого.
— Но если у меня их отнимут, что мне останется? — жалобно пролепетала она.
— Идите сюда, — сказала Клоди. — Теперь, когда зануды ушли, можно будет немного поразвлечься.
У Клоди всегда наступал момент, когда заявлялось, что зануды ушли, хотя порядок уходов менялся раз от раза.
— Мне очень жаль, — сказала я, — но придется и мне уйти вместе с ними.
— Как? Но вы должны остаться поужинать, — возразила Клоди. — Ужин за маленькими столиками — это будет так мило. И потом, придут люди, которым я собиралась вас представить. — Она отвела меня в сторону. — Я решила заняться вами, — радостно сообщила она. — Это смешно — жить дикаркой; вас никто не знает: я имею в виду в тех кругах, где водятся деньги. Позвольте мне создать вам имя; я отведу вас к модельерам, привлеку к вам внимание, и через год у вас будет самая шикарная парижская клиентура.
— У меня и так чересчур много пациентов.
— Половина которых не платит, а другая половина платит очень мало.
— Вопрос не в этом.
— Именно в этом. С клиентом, который платит за десятерых, вы можете работать в десять раз меньше, и тогда у вас появится время, чтобы бывать в свете и одеваться.
— Мы поговорим об этом позже.
Я была удивлена, что она так плохо поняла меня; хотя, по сути, и я понимала ее немногим лучше. Она полагала, что работа для нас — всего лишь средство для достижения успеха и богатства, а я смутно была убеждена, что все эти снобы охотно променяли бы свое социальное положение на таланты и успехи интеллектуалов. В детстве учительница казалась мне гораздо более значительным лицом, чем герцогиня или миллиардер, и эта иерархия с годами почти не изменилась. Зато Клоди воображала, будто для любого Эйнштейна высшая награда — быть принятым в ее гостиной. Вряд ли мы могли с ней поладить.
— Садитесь вот сюда: мы будем играть в правду, — предложила Клоди.
Я ненавижу эту игру; я всегда говорю одну лишь неправду, и мне тягостно бывает видеть моих партнерш, жаждущих, без опасения навредить себе, раскрыть сокровенную тайну и дотошно, коварно расспрашивать друг друга.
— Ваш любимый цветок? — обратилась Югетта к Гите.
— Черный ирис, — ответила та, нарушив окружавшее ее благоговейное молчание.
У каждой из них имелись любимый цветок, излюбленное время года, любезная сердцу книга, постоянный модельер. Югетта взглянула на Клоди:
— Сколько у вас было любовников?
— Не помню точно: двадцать пять или двадцать шесть. Подождите, пойду посмотрю список в ванной. — Она вернулась с торжествующим криком: — Двадцать семь!
— О чем вы думаете в этот момент? — задала мне вопрос Югетта.
И для меня тоже правда вдруг оказалась неодолимо привлекательной:
— Что мне хотелось бы очутиться в другом месте. — Я встала. — Серьезно, у меня срочная работа, — сказала я, обращаясь к Клоди. — Нет, только прошу вас, не беспокойтесь.
Я вышла из гостиной, за мной последовала сидевшая в прострации на диване Мари-Анж.
— Это неправда, не так ли, что у вас спешная работа?
— У меня всегда много работы.
— Я приглашаю вас поужинать, — сказала она, украдкой бросив на меня молящий и многообещающий взгляд, который она тут же отвела.
— У меня действительно нет времени.
— Тогда в другой раз. Не могли бы мы видеться время от времени?
— Я так занята!
Она с недовольным видом протянула мне кончики пальцев; я села на велосипед и двинулась вперед, глядя прямо перед собой. Ужин с ней меня, пожалуй, даже позабавил бы, но я слишком хорошо знала, чем это обернется: она боялась мужчин, изображала из себя маленькую девочку и быстро предложила бы мне свое сердце и свое хрупкое тельце; если я отстранялась, то не потому, что ситуация пугала меня, я просто предвидела ее неизбежность, чтобы забавляться этим. Было много правды в упреке, который сделала мне однажды Надин: «Ты никогда не идешь до конца». Я смотрела на людей глазами врача, и потому мне было трудно установить с ними человеческие отношения. Гнев, обида — я редко бывала на это способна, а добрые чувства по отношению ко мне меня почти не трогали: вызывать их — мое ремесло. Я безучастно должна преодолевать последствия совершаемых мной переходов из одного состояния в другое и ликвидировать их в нужный момент; даже в своей частной жизни я сохраняю эту привычку. Встретившись с больным, я сразу же ставлю диагноз, определяю у больных инфантильные расстройства, вижу себя такой, какой появляюсь в их фантазиях: матерью, бабушкой, сестрой, ребенком, кумиром. Мне не по душе волшебные превращения, которым подвергают мой образ, но приходится с этим мириться. Полагаю, что, если бы какой-нибудь нормальный человек имел неосторожность привязаться ко мне, я тотчас спросила бы себя: кто я для него? Какие неудовлетворенные желания он хочет утолить? И была бы не способна на ответный порыв.
Должно быть, я выехала за пределы Парижа; я катила вдоль Сены по узкому шоссе, окаймленному слева парапетом, а справа — покосившимися домишками, кое-где освещенными очень старыми фонарями; дорога была грязной, но на тротуаре лежал белый снег. Я улыбнулась темному небу. Этот час я выиграла, сбежав из гостиной Клоди, и никому не была им обязана: вот почему, вне всякого сомнения, в воздухе ощущалось столько веселья. Я вспоминала: раньше довольно часто воздух пьянил меня, оглушая радостью, и тогда я говорила себе, что, если бы не существовало таких моментов, не стоило бы и жить. Неужели они возрождаются? Мне предложили пересечь океан, открыть для себя континент, и все, что я нашлась ответить, это «Мне страшно». Чего я боялась? Раньше я не была трусливой. В рощах Пайолив или в лесу Грезинь я подкладывала под голову мешок, закутывалась в одеяло и спала одна под открытым небом так же спокойно, как в своей кровати; мне казалось естественным карабкаться наугад, без проводника, по горным кручам и скользким ледникам; я отвергала осторожные советы, одна садилась за столик в притонах Гавра или Марселя, одна разгуливала по кабильским деревням...{72} Внезапно я повернула назад. Какой смысл притворяться, будто едешь на край света; если я хочу обрести прежнюю свою свободу, не лучше ли вернуться домой и этим же вечером ответить Ромье «да».
Но я не ответила и несколько дней спустя с мучительным беспокойством все еще спрашивала совета, словно речь шла об экспедиции к центру земли.
— Вы согласились бы на моем месте?
— Конечно, — с удивлением отвечал Анри.
Было это в ту ночь, когда огромные светящиеся буквы V победоносно рассекали парижское небо; гости принесли шампанское, пластинки; я приготовила ужин и всюду поставила цветы. Надин осталась у себя в комнате под предлогом срочной работы: она бойкотировала праздник, который в ее глазах на деле был годовщиной смерти.
— Странный праздник, — говорил Скрясин. — Это не конец, это только начало: начало настоящей трагедии.
По его мнению, третья мировая война уже началась.