Робером, я без особого труда избегаю ловушек, я научилась их распознавать, существуют тревожные звоночки, предупреждающие меня об опасности. Но что со мной станется, когда я окажусь одна, под незнакомыми небесами? Какие откровения озарят меня внезапно? Какие разверзнутся пропасти? Пропасти сомкнутся, откровения померкнут, тут нет сомнений; я и не такое видела. Мы сродни тем земляным червям, которых безуспешно разрезают надвое, или омарам, чьи клешни отрастают заново. Однако минута ложной агонии, минута, когда хочется скорее умереть, чем еще раз примириться, — как подумаю об этом, становится страшно. Я пытаюсь урезонить себя: почему со мной что-то должно случиться? А почему нет? Какой прок сворачивать с проторенных дорог? Верно, здесь я немного задыхаюсь, но и задыхаться тоже привыкаешь; а привычка, что бы там ни говорили, никогда не бывает скверной.
— Что с тобой? — подозрительно спросила Надин через несколько дней. Завернувшись в мой халат, она лежала на диване у меня в комнате; именно в таком виде я обычно заставала ее, когда возвращалась домой; только жизнь других, их одежда, мебель имели в ее глазах ценность.
— А что ты хочешь, чтобы со мной было? — спросила я.
Я не говорила ей о письме Ромье, но, хотя Надин плохо меня знала, она замечала малейшую перемену в моем настроении.
— Похоже, ты спишь на ходу, — сказала она.
И верно, обычно я с увлечением расспрашивала ее о проведенном дне, а тем вечером молча сняла пальто и причесалась.
— Вторую половину дня я провела в Сент-Анн{70}, думаю, немного одурела, — ответила я. — А ты? Что ты делала?
— Тебя это интересует? — зло спросила она.
— Разумеется.
Лицо Надин просияло; она решила не отказывать себе в удовольствии.
— Я только что встретила мужчину своей жизни! — вызывающим тоном заявила она.
— Настоящего? — с улыбкой спросила я.
— Да, настоящего, — серьезно сказала она. — Это приятель Лашома, потрясающий тип, не такой писака, как другие; борец, самый настоящий. Его зовут Жоли.
Некоторое время назад она поссорилась с Анри: его поведение столь нетрудно было предугадать, что я удивлялась, как она сама могла обмануться.
— Итак, на этот раз ты вступишь в партию? — спросила я.
— Он был возмущен, что этого не случилось до сих пор. Видишь ли, он не тратит времени на ерунду. Идет своим путем. Одним словом, мужчина.
— Мне давно кажется, что тебе следовало бы во всем убедиться на собственном опыте.
— Потому что для тебя, разумеется, это всего лишь опыт, — заметила она язвительно. — Вступить мне в партию или выйти из нее — не важно, пускай перебесится. Так ведь?
— Конечно нет; ничего подобного я не говорила.
— Я знаю, что ты думаешь. Пойми, сила Жоли в том, что он верит в истины; его не интересуют опыты: он действует.
В течение какого-то времени я сносила агрессивные похвалы, которые она расточала в адрес Жоли; на своем письменном столе рядом с учебником по химии она держала раскрытый «Капитал», и ее взгляд тоскливо блуждал от одного тома к другому. Все мои поступки она принялась изучать с точки зрения исторического материализма; в начале этой холодной весны на улицах было много нищих, и, если я давала им немного денег, она усмехалась:
— Напрасно ты думаешь, что, подавая милостыню этому жалкому отбросу человечества, ты изменишь облик мира!
— Ничего такого я не думаю; ему — радость, и этого уже довольно.
— А ты успокаиваешь свою совесть, и все в выигрыше. Она всегда приписывала мне темные расчеты:
— Тебе кажется, что, отказываясь бывать в свете и проявляя грубость в отношении людей, ты порываешь со своим классом: ты неотесанная представительница буржуазии, вот и все.
Однако истина заключалась в том, что мне просто не хотелось идти к Клоди; во время войны она присылала мне из своего бургундского замка кучу посылок, а теперь настоятельно приглашала на свои четверги; в конце концов пришлось-таки согласиться; и вот как-то снежным майским вечером я с большой неохотой села на велосипед. По своенравной прихоти зима вдруг воскресла посреди весны; притихшее белое небо просыпалось на землю большими хлопьями, теплыми на вид, холодными на ощупь. Я предпочла бы катить вперед, далеко-далеко, по ватным дорогам. Светские обязанности казались мне еще более ужасными, чем раньше. Но сколько бы ни прятался Робер, избегая журналистов, наград, академий, гостиных, генеральш, из него делали своего рода публичный монумент, из-за чего и я становилась публичным лицом. Я медленно поднималась по пышной лестнице. Я ненавижу ту минуту, когда все взоры обращаются в мою сторону, когда одним молниеносным взглядом устанавливают, кто я есть, и разбирают меня по косточкам. Тогда и я осознаю себя как личность и ощущаю беспокойство.
— Какое чудо — встретить вас! — такими словами приветствовала меня Лора Марва. — Вы так заняты! Нельзя даже осмелиться пригласить вас.
Мы отклонили по крайней мере три ее приглашения; среди людей, которых я узнавала в этой сутолоке, мало было таких, по отношению к кому я не чувствовала бы себя в той или иной мере виноватой. Нас считали высокомерными, мизантропами или позерами. Мысль о том, что нас просто не привлекает свет, полагаю, даже не приходила в голову никому из тех, кто с жадностью стремился поскучать здесь. Скука была тем бедствием, которое с детства наводило на меня ужас. Чтобы избежать его, я в первую очередь и хотела поскорее вырасти, всю свою жизнь я строила на неприятии скуки; но, возможно, те, кому я пожимала руки, настолько привыкли к ней, что даже ее не замечали: возможно, они понятия не имели, что у воздуха может быть иной вкус.
— Робер Дюбрей не смог с вами прийти? — спросила Клоди. — Скажите ему, что его статья в «Вижиланс» восхитительна! Я знаю ее наизусть, повторяю ее за столом, в ванной, в постели: сплю с ней; это мой нынешний любовник.
— Я скажу ему.
Она пристально смотрела на меня, и я почувствовала себя неловко; мне, разумеется, не нравится, когда о Робере говорят плохо; но когда его расхваливают, меня это смущает; я ощущаю на губах глупую улыбку, молчание кажется мне затянувшейся паузой, а каждое слово — несдержанностью.
— Появление такого еженедельника — заметное событие, — сказал художник Перлен, который как раз и был нынешним любовником Клоди.
Подошла Гита Вантадур; она писала удачные романы и чувствовала себя самой значительной персоной в этой гостиной; ее туалет и манера поведения указывали на то, что она сознает, что уже не молода, но все еще слишком хорошо помнит, что была красива; говорила она слегка патетично:
— Самое поразительное у Дюбрея то, что, столь глубоко погружаясь в чистое искусство, он не менее страстно интересуется сегодняшним миром. Любить одновременно и слова и людей — большая редкость.
— А вы ведете дневник его жизни? — спросила меня Клоди. — Какой документ могли бы вы предложить миру!
— У меня нет времени, — ответила я. — И к тому же я не думаю, что ему это понравится.
— Больше всего меня удивляет то, — заметила Югетта Воланж, — что, живя рядом с таким выдающимся человеком, вы не бросаете свою работу. Я бы попросту не смогла; мой дорогой супруг пожирает все мое время; впрочем, я нахожу это нормальным.
Я поспешно отбросила все приходившие мне на ум ответы и сказала как можно более невыразительно:
— Это вопрос организованности.
— Но я очень организованна, — ответила она обиженным тоном. — Нет, это скорее дело моральной обстановки...
Они пронзали меня взглядами, требовали отчета; и так всегда: они окружают меня, расспрашивают с хитрым видом, как будто я уже вдова; но Робер вполне живой и я не стану помогать им бальзамировать его.