себя. Ты и без того жалуешься, что у тебя не хватает времени на роман...
— Не волнуйся так, еще ничего не решено, — продолжал Анри. — Я же ведь не сказал, что согласен.
Обида Анри рассеивалась по мере того, как он слушал протесты Поль; сама их горячность выявляла несерьезность доводов, а это были как раз те доводы, что перебирал в уме сам Анри. «Я восстаю, потому что опасаюсь быть затянутым политикой, потому что боюсь новой ответственности, потому что желаю иметь свободное время, а главное, оставаться хозяином своей газеты». Словом, причины весьма ничтожные. И когда на следующий день Анри пришел в редакцию, в глубине души он надеялся, что Люк подскажет ему что-нибудь получше. Но Люк был выбит событиями из колеи. Лашом, безусловно, оказал «Эспуар» недобрую услугу; шли разговоры, будто Анри находится под влиянием коммунистов; это тем более вызывало раздражение, что в настоящий момент он ставил им в упрек множество вещей: путаницу, которую они создавали, смешивая Сопротивление и партию, их шовинизм, демагогию их предвыборной пропаганды, бессовестное попустительство и необоснованную суровость в отношении коллаборационистов. Однако правые газеты с готовностью использовали создавшуюся двусмысленность; многие читатели жаловались, Ламбер требовал принять меры, большинство сотрудников газеты испытывали неловкость, Люк — тоже. «Один ярлык вместо другого, — сказал он в ответ, когда Анри объяснил ему ситуацию, — уж лучше, пожалуй, представлять СРЛ, чем прослыть коммунистами». Таково примерно было всеобщее мнение. «Лично я не верю ни СРЛ, ни компартии, это одно и то же, — заявил Венсан. — Решай по своему усмотрению».
«Словом, все они согласны, — пришел к выводу Анри, когда вернулся в свой кабинет. — Они не видят причин отказываться». Сердце его сжалось: значит, ему придется согласиться. СРЛ нуждалось в газете и давало шанс, которого они не имели права упускать. Мир колебался между войной и миром, будущее, возможно, зависело от трудноучитываемых моментов, и было бы преступлением не испробовать все в пользу мира. Анри взглянул на письменный стол, кресло, прислушался к гулу ротационных машин, и ему вдруг почудилось, будто он очнулся от беспечного сна. До сих пор он рассматривал «Эспуар» как своего рода игрушку: полное снаряжение мелкого владельца типографии в натуральную величину — великолепная игрушка; а это был инструмент, оружие; у него с полным правом могли потребовать отчета о его использовании. Анри подошел к окну. О! Он слегка преувеличивал: не таким уж он был несерьезным; сентябрьская эйфория давно рассеялась, он немало поволновался из-за газеты и тем не менее считал, что ответ держать должен лишь перед самим собой. Он сильно ошибался. «Странно, — подумал Анри, — как только сделаешь что-нибудь стоящее, вместо того чтобы давать права, это накладывает на тебя обязанности». Он основал «Эспуар», и это привело к тому, что его целиком грозит поглотить политическая ярмарка. Анри уже представлял себе вмешательство Самазелля, его проповеди, телефонные звонки Дюбрея, коллоквиумы, консультации, споры, соглашения. Анри обещал: «Я не позволю себя съесть». И вот жребий брошен: он будет съеден. Анри вышел из кабинета и спустился по лестнице. Окутанный туманом, город этой ночью походил на огромный вокзал: раньше Анри любил туман, вокзалы. Теперь он не любил ничего: он уже позволил себя съесть. Вот почему, когда он попытался рассказать о себе, ему нечего было сказать. «Ты дорожишь какими-то вещами, скажи какими». Так какими же? Он не любил ни Поль, ни Надин; путешествовать его совсем не тянуло; ему уже никогда не случалось читать для собственного удовольствия, гулять или слушать музыку; он больше никогда ничего не делал для удовольствия. Никогда уже не останавливался внезапно на углу улицы, никогда не предавался какому-то воспоминанию. Встречи, дела: он жил, подобно инженеру{56}, живущему в мире приборов; неудивительно, что он очерствел и стал холоднее любого камня. Анри ускорил шаг; эта холодность внушала ему ужас. В рождественскую ночь он с таким жаром обещал непременно вновь обрести себя и не обрел ничего. Мало того, он все время чувствовал себя не в своей тарелке, все время был насторожен, раздражителен, напряжен, недоволен. Он прекрасно знал, что ту тяжелую работу, которую брал на себя, он выполнял плохо, она не давала ему ничего, кроме угрызений совести. «Мне не хватает знаний, я неважно во всем разбираюсь, принимаю решения, не подумав хорошенько, у меня нет времени, у меня никогда не будет времени». До чего назойлив был этот рефрен. И он уже не перестанет его слышать, все будет еще хуже, чем раньше, несравненно хуже. Съеден, проглочен, обглодан до костей. О том, чтобы писать, и речи быть не может. Писать — это некий образ жизни, ему предстоит избрать другой, и он уже никому ничего не сможет сказать. «Я не хочу», — возмутился Анри. Нет, его неприятие не было пустым и ничтожным; напротив, с небольшой долей патетики он мог сказать себе, что для него это вопрос жизни и смерти, на карту были поставлены его жизнь или смерть как писателя: надо защищаться. «В конце концов, не от СРЛ зависит судьба человечества, так же как не от меня зависит судьба СРЛ». Он часто повторял: «Мы принимаем себя чересчур всерьез. По правде говоря, наши дела немногого стоят, да и мир этот немногого стоит: он волокнистый, пористый, непрочный». Прохожие торопились в тумане, как будто им было крайне важно прийти чуть раньше туда или сюда; а в конечном счете все они умрут, и я тоже: насколько это облегчает жизнь. От смерти не уйдешь, так что никто никому не в силах помочь, и никто никому ничего не должен: бесполезно отравлять себе существование. Надо делать то, что он умеет делать. Бросить «Эспуар» и СРЛ, уехать из Парижа, поселиться где-нибудь на юге и посвятить себя творчеству. «Пожинать то, что посеяно», — говорил Ламбер. Попробовать быть счастливым, не дожидаясь, пока все станут таковыми. А почему бы и нет? Анри представлял себе уединенный сельский дом, сосны, запах лесной чащи. «Но что я буду писать?» Он продолжал шагать, не в силах ни на чем сосредоточиться. «Ловушка сработана на славу, — подумалось ему. — В тот момент, когда думаешь ускользнуть, она захлопывается». Вернуть прошлое и спасти настоящее с помощью слов — это очень мило, но осуществить можно, лишь поведав об этом другим; это имеет смысл лишь в том случае, если прошлое, настоящее, да и сама жизнь чего-то стоят. Есть же этот мир не имеет значения, если другие люди не в счет, зачем тогда писать? Остается лишь зевать от скуки. Жизнь не раскладывается на куски, ее надо принимать целиком, это все или ничего, но дело в том, что на все времени нет, вот в чем драма. И снова круговорот мыслей захлестнул Анри. Он дорожил газетой; и его тревоги по поводу войны, мира, справедливости не были чепухой. И речи нет выбросить все это за борт; однако он писатель, он хочет писать. До сих пор ему худо-бедно удавалось все совмещать: скорее, правда, худо. Но если он уступит Дюбрею, ему не выкрутиться. Что же делать? Уступить? Не уступать? Действовать? Писать? Он отправился домой спать.
Прошло несколько дней, Анри по-прежнему оставался в нерешительности. «Да или нет?» В конце концов такое наваждение приводило его в дурное расположение духа. Он понял это, когда увидел в дверях улыбающееся лицо Лашома:
— Можешь уделить мне пять минут?
Лашом часто заходил в редакцию повидать Венсана, и, когда он появлялся в кабинете Анри, ему всегда были рады, но на этот раз Анри весьма сухо ответил:
— Я предпочел бы завтра, мне надо закончить статью.
— Но мне хотелось бы поговорить с тобой сегодня, — не смущаясь, заявил Лашом и решительно сел.
— О чем же?
Лашом смотрел на Анри с некоторой суровостью:
— Судя по словам Венсана, встает вопрос о том, что «Эспуар» перейдет в руки СРЛ?
— Венсан слишком много болтает, — сказал Анри. — Пустой вопрос, пустые слова.
— А! По мне, пусть лучше так! — заметил Лашом.
— Почему же? Тебе-то какое до этого дело? — спросил Анри немного агрессивным тоном.
— Это было бы серьезной ошибкой, — ответил Лашом.
— Что же тут такого серьезного? — снова спросил Анри.
— Я так и думал, что ты не совсем отдаешь себе отчет, — сказал Лашом, — и потому хотел предупредить тебя. — Голос его стал более жестким: — В партии считают, что СРЛ превращается в антикоммунистическое движение.
Анри рассмеялся:
— В самом деле? Один я бы, конечно, не догадался!
— Тут не над чем смеяться! — заметил Лашом.
— Тебя трудно рассмешить! — сказал Анри. Он насмешливо смотрел на Лашома: — Ты осыпаешь «Эспуар» похвалами, на мой вкус, пожалуй, чрезмерными, а Дюбрей, который говорит то же, что я,