— Бедная милая уроженка Галлии, — с нежностью отозвался Льюис. — Как мало ей нужно, чтобы вообразить себя в раю!
— Небо, море, человек, которого я люблю: это не так уж мало. Он сжал мою руку:
— Ладно! Вы не слишком требовательны.
— Я довольствуюсь тем, что имею, — ответила я.
— Вы правы, — сказал Льюис. — Нужно довольствоваться тем, что имеешь.
Небо стало еще голубее, солнце — еще жарче, и в душе у меня начался радостный перезвон. «Я выиграла!» — подумалось мне. Я была права, согласившись приехать сюда. Льюис чувствовал себя свободным, он понимал, что моя любовь ничего не лишает его. Во второй половине дня он снова какое-то время играл на пляже с Диком, и я восхищалась его терпением. Давно уже я не видела Льюиса таким спокойным. После ужина Марри отвез нас к друзьям, и на этот раз Льюис не пытался держаться в стороне: он усердствовал, не жалея сил. Определенно он никогда не перестанет удивлять меня; я не думала, что он может блистать в обществе: он блистал. О нашем путешествии Льюис рассказывал с такими удачными сокращениями и с такой счастливой изобретательностью, что его Гватемала казалась правдивее, чем настоящая; всем захотелось туда поехать. Когда он изобразил маленьких индейцев, семенящих под тяжестью своей ноши, женщины воскликнули:
— Вы были бы чудесным актером!
— Как хорошо он рассказывает! Льюис внезапно остановился.
— Как вы терпеливы! — с улыбкой сказал он. И добавил: — Я терпеть не могу рассказов о путешествии.
— О! Продолжайте, — попросила одна блондинка.
— Нет, я закончил свой номер, — ответил Льюис, направляясь к столу. Он выпил большой стакан манхэттена в окружении толпившихся вокруг
него красивых девушек с золотистыми от загара плечами и не очень красивых женщин с исполненным возвышенных чувств взглядом. Я не без досады обнаружила, что он нравится женщинам. Я-то считала, что меня исподволь прельстило в нем отсутствие привлекательности, а теперь выяснилось, что он привлекателен. Но в любом случае ни для кого другого он не был тем, чем был для меня. «Для меня одной он — единственный и неповторимый», — не без гордости подумала я.
Я тоже пила, танцевала, беседовала с каким-то гитаристом, которого только что выгнали с радио за передовые идеи, и еще с музыкантами, художниками, интеллектуалами, литераторами. Рокпорт летом — это своего рода приложение к Гринвич-виллидж{117}, там полно артистов. Внезапно я заметила, что Льюис исчез.
— Куда делся Льюис? — обратилась я к Марри.
— Понятия не имею, — невозмутимо, как всегда, отвечал Марри.
У меня сжалось сердце: может, он пошел прогуляться в сад с одной из своих прекрасных поклонниц? В таком случае его не очень обрадует мое появление: тем хуже! Я заглянула в холл, на кухню и вышла из дома. Слышалась лишь терпеливая песнь кузнечиков. Сделав несколько шагов, я заметила огонек сигареты; он сидел на садовом стуле один.
— Что вы тут делаете? — спросила я.
— Отдыхаю. Я улыбнулась:
— Мне казалось, эти тетки съедят вас живьем.
— Знаете, что следовало бы сделать? — мстительным тоном сказал Льюис. — Посадить их на какое- нибудь судно и выбросить всех в море, а взамен привезти из Чичикастенанго побольше индеаночек, благоразумно сидящих на полу у ног своих мужей: как они были молчаливы; и лица у них были такие неподвижные.
— Я помню.
— У них все те же красивые лица и черные косы, а мы никогда их больше не увидим, — сказал Льюис. И вздохнул: — Как все это далеко!
В голосе его звучала такая же точно печаль, как в джунглях Чичен-Ицы, когда он говорил мне о доме в Чикаго. «Если я стану воспоминанием в его сердце, он будет думать обо мне с такою же нежностью», — подумалось мне. Но я не хотела становиться воспоминанием.
— Быть может, когда-нибудь мы вернемся и снова увидим индеаночек.
— Уверен, что нет, — сказал Льюис, вставая. — Пойдем прогуляемся. Ночь так хорошо пахнет.
— Надо вернуться к тем людям, Льюис. Они заметят наше отсутствие.
— И что? Мне нечего им сказать, точно так же, как им мне.
— Но это друзья Марри: не слишком любезно исчезнуть вот так. Льюис вздохнул:
— Как бы мне хотелось иметь супругу индеаночку, которая беспрекословно следовала бы за мной всюду, куда я захочу!
Мы вернулись в дом. Льюис утратил всю свою веселость. Он много пил и отвечал лишь каким-то ворчанием на вопросы, которые ему задавали. Сев рядом со мной, он с неодобрительным видом прислушивался к разговору. Я сказала Марри, что во Франции многие писатели задаются вопросом, имеет ли смысл сегодня писать. Все с жаром принялись обсуждать это. Лицо Льюиса становилось все более мрачным. Он питал отвращение к теориям, системам, обобщениям. Я знала почему: для него идеи — это не набор слов, а что-то живое; те, что он принимает, шевелятся у него внутри и все сдвигают, ему приходится проделывать тяжелую работу, чтобы навести порядок у себя в голове, и это немного пугает его; и в этой области он тоже стремится к надежности и безопасности, ему претит чувствовать себя потерянным; он часто замыкается. И сейчас явно отгораживался от всех. Но в какой-то момент не выдержал:
— Почему пишут? Для кого пишут? Если начать спрашивать себя об этом, то ничего уже не напишешь! Пишешь, и все тут, и люди тебя читают. Пишут для тех людей, которые тебя читают. Такими вопросами задаются писатели, которых никто не читает!
Это вызвало неловкость. Тем более что там действительно присутствовало немало писателей, которых никто не читал и не прочтет. К счастью, Марри все сгладил. Льюис опять замкнулся в своей скорлупе. Через четверть часа мы распрощались.
Весь следующий день Льюис хмурился; когда Дик, размахивая револьвером, с криком явился на пляж, он смотрел на него недобрым взглядом; со злобой в душе Льюис преподал ему урок бокса и повел плавать. Вечером, пока я беседовала с Эллен и Марри, он погрузился в чтение газет. Я знала, что Марри не станет обижаться на такую малость, но беспокоилась из-за Эллен. «Вчера он слишком много выпил, завтра настроение его улучшится», — с надеждой говорила я себе, засыпая.
Я ошибалась. На следующее утро Льюис ни разу мне не улыбнулся. Эллен была растрогана, потому что он отобрал у нее пылесос и пропылесосил весь дом от погреба до чердака: однако этот хозяйственный раж внушал подозрение. Льюис старался отвлечься: от чего он бежал? За обедом он был довольно любезен, но, очутившись наедине со мной на пляже, тотчас сказал резким тоном:
— Если этот мерзкий молокосос снова будет приставать ко мне, я сверну ему шею.
— Вы сами виноваты! — сердито ответила я. — В первый день вам не следовало быть с ним таким любезным.
— В первый день я всегда поддаюсь, — ответил Льюис злым голосом.
— Да, но существуют и другие люди, — с живостью возразила я. — Вам надо помнить об этом.
Сверху посыпались камушки, по тропинке спускался Дик; на нем были штаны в черную и белую клетку, белоснежная рубашка и ковбойский пояс; он подбежал к Льюису:
— Почему ты пошел сюда? Я ждал тебя наверху. Вчера ты сказал, что после обеда мы поедем кататься на велосипеде.
— Мне не хотелось никуда ехать, — ответил Льюис. Дик с упреком посмотрел на него:
— Вчера ты сказал: поедем завтра. Завтра — это сегодня.
— Если это сегодня, то, значит, не завтра, — сказал Льюис. — Чему тебя учат в школе? Завтра — это завтра.
Дик открыл рот с несчастным видом; он схватил Льюиса за руку.
— Ну давай! Поедем, — просил он.
Льюис резко высвободил руку: примерно такой вид был у него в тот день, когда он пнул каменного дракона. Я положила руку на плечо Дика: