— Я не говорю по-французски, — с живостью возразил Льюис. Я улыбнулась:
— Этому можно научиться. В Париже жизнь не дороже, чем в Чикаго, а перевезти пишущую машинку совсем нетрудно. Так вы приедете?
Лицо Льюиса помрачнело:
— В Париже я не смогу писать.
— Думаю, что нет, — согласилась я. — Вот видите, за границей вы не смогли бы писать и ваша жизнь потеряла бы всякий смысл. Я не пишу, но и для меня определенные вещи имеют такое же значение, как для вас ваши книги.
Помолчав, Льюис спросил:
— И все-таки вы меня любите?
— Да, — ответила я. — И буду любить вас до самой смерти. — Я взяла его за руки. — Льюис, я могу приезжать к вам каждый год. И если мы будем уверены, что станем встречаться каждый год, разлука нам не грозит, а только лишь ожидания. Если любишь достаточно сильно, ожидание может быть счастливым.
— Если вы любите меня так же, как я люблю вас, зачем тратить три четверти нашей жизни на ожидание? — сказал Льюис.
Поколебавшись, я ответила:
— Затем, что любовь — это не все. Вы должны понять меня: для вас любовь тоже не все.
Голос мой дрожал, а взгляд умолял Льюиса: пусть поймет! Пусть оставит мне эту любовь, которая была не всем, но без которой сама я стану ничем.
— Нет, любовь не все, — согласился Льюис.
Он в нерешительности смотрел на меня. Я с жаром продолжала:
— Я люблю вас не меньше из-за того, что дорожу также и другими вещами. Не надо на меня за это сердиться. Не надо любить меня из-за этого меньше.
Льюис коснулся моих волос:
— Думаю, что, если бы любовь была для вас всем, я бы не любил вас так сильно: это были бы уже не вы.
Глаза мои наполнились слезами. Если он принимал меня целиком, с моим прошлым, моей жизнью, со всем, что отделяло меня от него, наше счастье было спасено. Я бросилась в его объятия:
— Льюис! Это было бы так ужасно, если бы вы меня не поняли! Но вы понимаете. Какое счастье!
— Почему вы плачете? — спросил Льюис.
— Я испугалась: если я потеряю вас, то не смогу больше жить. Он смахнул слезу с моей щеки:
— Не плачьте. Мне страшно, когда вы плачете.
— Теперь я плачу, потому что счастлива, — сказала я. — Потому что мы счастливы. Когда мы будем вместе, мы станем запасаться счастьем на весь год. Правда, Льюис?
— Да, моя милая уроженка Галлии, — с нежностью ответил он, целуя мою мокрую щеку. — Странно, иногда вы кажетесь мне весьма разумной женщиной, а иногда — маленькой девочкой.
— Думаю, я глупая женщина, — сказала я. — Но мне это безразлично, если вы любите меня.
— Я люблю вас, глупая милая уроженка Галлии, — отвечал Льюис.
На следующий день в автобусе, который увозил нас в Кесальтенанго, у меня было праздничное настроение; я уже не боялась ни будущего, ни Льюиса, ни слов, я ничего больше не боялась; впервые я осмеливалась вслух строить планы: в будущем году Льюис снимет дом на озере Мичиган, и мы проведем там лето; через два года он приедет в Париж, я покажу ему Францию, Италию... Я сжимала его руку в своей, и он с улыбкой соглашался. Мы пересекали густые леса, шел дождь, такой теплый и такой благоуханный, что я опустила стекло, чтобы чувствовать его на своем лице. Нас провожали взглядом пастухи, застывшие под соломенными накидками: можно было подумать, что они несут на своей спине хижину.
— Мы и правда находимся на высоте четырех тысяч метров? — спросил Льюис.
— Вроде бы да.
Он покачал головой:
— Я в это не верю. У меня кружилась бы голова.
Издалека мне всегда казались невозможным чудом эти плоскогорья, такие же высокие, как ледники, и к тому же покрытые пышными деревьями; теперь я их видела воочию, и они казались столь же обычными, как любая французская долина. По правде говоря, расположенная на высоте Гватемала с ее уснувшими вулканами, с ее озерами, пастбищами и суеверными крестьянами походила на Овернь. Мне она уже наскучила, и я была рада, когда через два дня мы спустились на побережье: потрясающий спуск! На рассвете мы дрожали от холода на извилистой дороге, окаймленной пастбищами. А потом отцветающие растения захлестнула волна темных зарослей с блестящими жесткими листьями; у подножия высокогорных пастбищ, покрытых белой изморозью, появилась иссохшая андалусская деревня, украшенная гибискусом и бугенвилеями; несколько поворотов колес, и мы снова пересекли несколько параллелей, небо запылало, мы миновали плантации банановых деревьев, усеянные хижинами, вокруг которых бродили индеанки с обнаженной грудью. Вокзал Мосатенанго был базарной площадью; женщины сидели на рельсах посреди своих юбок, тюков и птицы. Вдалеке раздался звонок, служащие закричали, и появился маленький поезд, которому предшествовал старомодный выброс пара и лязг железа.
Нам понадобилось десять часов, чтобы преодолеть сто двадцать километров, отделявших нас от города Гватемала; на следующий день над темными горами и сияющим побережьем самолет за пять часов перенес нас в Мехико.
— Наконец-то настоящий город! Город, где что-то происходит! — сказал в такси Льюис. — Люблю города! — добавил он.
— Я тоже.
Мы заранее выбрали себе гостиницу, и там нас ожидала почта. Свои письма я прочитала в номере, сидя рядом с Льюисом: отныне я могла вспоминать о своей жизни в Париже, не думая о том, будто ворую у него что-то; отныне я делила с ним все, даже то, что нас разделяло. Робер, казалось, пребывал в хорошем настроении, он писал, что Надин печальна, но миролюбива, а Поль почти выздоровела: все шло хорошо. Я улыбнулась Льюису:
— Кто вам пишет?
— Мои издатели.
— Чего они хотят?
— Они требуют подробностей о моей жизни: для выпуска моей книги; они рассчитывают на шумный успех.
Голос Льюиса звучал уныло. Я вопросительно смотрела на него.
— Это означает, что вы заработаете много денег, не так ли?
— Будем надеяться! — ответил Льюис. Он сунул письмо в карман: — Мне надо немедленно послать им ответ.
— Почему немедленно? — спросила я. — Давайте сначала посмотрим Мехико. Льюис рассмеялся:
— Такая маленькая головка! И глаза, которые никогда не устают смотреть! Он смеялся, но что-то в его тоне меня смущало.
— Если вам не хочется выходить, давайте останемся, — сказала я.
— Вас это сильно огорчило бы! — ответил Льюис.
Мы прошли вдоль Аламеды; на тротуаре женщины сплетали огромные надгробные венки, другие прохаживались взад-вперед; слово «Алькасар» радостно светилось на фронтоне похоронного зала; мы проследовали по широкой многолюдной авеню, затем по маленьким сомнительным улочкам. На первый взгляд Мехико мне нравился. Но Льюис выглядел озабоченным. Меня это не удивляло. Есть вещи, которые он решает с разбега, сразу, однако ему нередко случается задумываться над несобранным чемоданом или письмом, которое предстоит написать. За ужином я дала ему возможность молча размышлять. Как только мы вернулись в номер, он уселся перед чистым листком бумаги: с полуоткрытым ртом, остекленевшим взглядом он походил на какую-то рыбу. Я заснула до того, как он успел написать хотя бы слово
— Ваше письмо готово? — спросила я его на следующее утро.
— Да.