также, что Лева — очень хороший парень, добросовестно и честно работает, просил, чтобы я его простила. Я снова стала отправлять ему посылки и писать письма Года через два он сообщил мне, что у них в лагере побывали вербовщики из Магадана. Они приглашали всех желающих ехать в этот далекий край на условиях зачета одного года за два, и он решил поехать. Я была в ужасе, но потом оказалось, что Лева поступил правильно: проработав там два с половиной года и приобретя специальность шофера и слесаря, он освободился благодаря зачетам и хорошему поведению, остался там еще на два года в качестве вольнонаемного, подработал порядочно денег, женился на москвичке Кларе Петуховой и вместе с ней приехал в 1953 году под Москву, в Щелково. Там у Клары имелась комната в доме тетки, где она была прописана со своей дочкой от первого брака и куда смогла прописать и Леву.
Сам он к этому времени превратился в совсем взрослого, здорового, красивого мужчину. Он устроился в Москве на лифтовый завод мастером (помогла приобретенная в лагере специальность), где работает до сих пор, теперь уже главным технологом. Мы с Эльбрусом настояли, чтобы он все же закончил среднюю школу. Брат доучился в седьмом классе, что оказалось очень трудным делом после столь большого перерыва в учебе. Затем поступил в электромеханический техникум и, закончив его, стал инженером на своем же заводе.
Я отвлеклась от темы, но мне хотелось рассказать о судьбе моего брата, столь горькой и жестокой. Самое удивительное, что скитания по лагерям, жизнь среди уголовников не оставили на нем никаких темных следов, как будто все плохое отскакивало от него, как мячик. Несмотря на все свои беды, он вырос благородным, честным и чистым человеком. Сохранив все то хорошее, что было в его генах и что заложили в него воспитанием родители в первые годы жизни, Лева вырастил двух девочек — Кларину дочь Таню и их общую — Женю, хорошо воспитал их, выдал замуж, сохранил молодую любовь к театру и кино, к книгам, которыми много пополнял свое прерванное арестом родителей, а затем и его собственным арестом образование. Через всю свою жизнь он пронес детскую привязанность и любовь ко мне. Теперь, когда я осталась совсем одна, потеряла всех своих близких и любимых: маму, Эльбруса, Женечку, Лешу, он — мой единственный верный друг, человек, который думает и беспокоится обо мне. Какое же счастье, что он есть у меня, что папа женился когда-то на Шуре и оставил мне его, моего дорогого брата. А я еще плакала от обиды, когда он родился, считала папу «предателем». Вот как иногда поворачивается жизнь.
Глава 33. Послевоенные будни
А тогда, в 1946–1947 годах, мы жили трудно, даже тяжело. Денег не хватало, в стране было голодно, сохранялась карточная (весьма сложная) система. Кроме обычных карточек, мы, например, с Эльбрусом имели еще дополнительные «литерные», которые давали возможность получить довольно много продуктов. Но, во-первых, не хватало денег, а во-вторых, отоваривать их было трудно. Раз в две недели мы оба с рюкзаками и сумками отправлялись в магазин на углу улицы Горького и Васильевского переулка, к которому нас прикрепили, и простаивали там целый день в очередях, чтобы получить то, что нам полагалось. А потом тащили эти тяжелые рюкзаки из последних сил.
Дома все страдали от тесноты, никто не имел своего угла — все происходило в одной комнате. В квартире всегда царило напряжение или из-за «лимита», или из-за распределения оплаты газа и электричества, или из-за пользования телефоном.
Дима женился, и Они с Соней поменяли свои две комнаты на одну, так как Дима не хотел приводить жену в нашу «воронью слободку». Таким образом, мы остались совсем одни, как в осаде. И, вообще, жизнь складывалась тяжелая и хлопотливая во всем, неустроенная и жестокая. Интимная ее сторона представлялась совершенно невыносимой. Как можно было любить друг друга в комнате, где с нами вместе находились мама, Леша и еще домработница Дуся, когда власти напрочь запретили аборты и каждая беременность становилась трагедией, оборачивалась поисками частного врача, который под каким-то предлогом клал к себе в больницу и которому надо было платить бешеные деньги? Все это унижало достоинство людей, особенно женщин, низводило их до положения скотины. Ведь иметь еще одного ребенка в наших условиях было невозможно. Это значило бы совсем превратить нашу жизнь в ад, загнать маму или мне отказаться от работы.
В 1944 году Лешенька стал школьником. Школы тогда были отдельные, для мальчиков и для девочек. Видимо, Сталин никак не мог отрешиться от впечатлений своей дорогой юности. В своем стремлении к всеобщей дисциплине и порядку, он должно быть, испытывал ностальгию по погонам и офицерским званиям, мужским и женским гимназиям, школьным и чиновничьим формам. Мальчиков-школьников стригли под машинку в обязательном порядке до конца седьмого класса.
Мой оболваненный мальчик, в мешковатой серой форме с длинными брюками, гимнастеркой и поясом, с ранцем за плечами пошел в первый класс. Школа, правда, была хорошая. Ею руководил опытный директор Лагун (позднее снятый как еврей), а главное — повезло с чудесной первой учительницей Марией Алексеевной Витол, уже немолодой, опытной, полной любовью к детям и благоговением перед своим учительским долгом. Даже в тех жестких казарменных условиях, в которых протекала вся наша жизнь, она умудрялась сохранить эти качества, воспитывала у мальчиков любовь к добру, честность, добросовестность. Мой Лешенька, исключительно живой и способный, но вместе с тем разумный и дисциплинированный, сразу же стал в классе одним из первых и оставался в этой позиции до окончания школы. Мы вообще не знали с ним никаких забот. Он сам готовил домашние задания, всегда знал, что нужно делать, хорошо вел себя и вместе с тем быстро завоевал уважение и любовь товарищей, многие из которых дружили с ним до последних его дней. Он был хорошим товарищем, никогда не кичился своими успехами, всегда стремился помочь одноклассникам. На банальный вопрос «Кого ты больше любишь, маму или папу?» лукаво отвечал: «Скажу, когда вырасту».
Во втором или третьем классе у него проявились большие способности к рисованию. Все художники, смотревшие его рисунки, говорили об этом. Эльбрус устроил его в художественную школу на Пресне (теперь училище им. 1905 года), куда он ходил года два. Однако здесь обнаружилось, что он не любил, не хотел рисовать с натуры и рисовал плохо — ему это было скучно. Зато он прекрасно делал многофигурные композиции, хорошо владел колоритом, обладал большим полетом фантазии. Но в те времена засилья натурализма А.М.Герасимова, Д.А.Налбандяна и прочих душителей всего свежего в изобразительном искусстве Лешино отвращение к натуре оказалось совсем не ко двору. Видя недовольные лица своих учителей, Леша не захотел больше учиться и бросил художественную школу, но и потом рисовал хорошо.
Мы с Эльбрусом старались уделять ему побольше времени. Я много читала ему, особенно стихов, заботилась, чтобы он читал и сам, когда научился. Мы часто ходили с ним на выставки, в картинные галереи, в театр. Леша рос живым, впечатлительным ребенком. Благодаря его милой наружности, веселости и остроумию, он везде становился всеобщим любимцем: его обожали в семье, любили в школе и даже в нашей склочной квартире. Он был нашей большой радостью и гордостью. Главная сложность заключалась в том, как воспитывать его. Подобно всем его сверстникам, он стал в свой срок октябренком, потом пионером и комсомольцем. В школе получил официальное воспитание и образование: как и другие видел все окружающее в радужных тонах, боготворил Сталина, гордился нашей победой в войне, считал нашу страну самой лучшей и передовой.
Казалось непозволительно жестоким рушить этот сверкающий, хрустальный мир. Пока Леша оставался маленьким, сохранять эти детские убеждения не составляло труда. Но чем дальше, тем это делалось труднее. Ведь он все схватывал на лету, прислушивался к нашим разговорам, задавал вопросы, на которые было трудно отвечать, и не только из страха разрушить приобретенные им в школе иллюзии, но и из-за опасения, что он где-нибудь что-нибудь может сболтнуть, поставив под угрозу себя и нас. И все же истина просачивалась в его головку. Он был достаточно умен уже в десять-двенадцать лет, чтобы этого не показывать. И только когда ему исполнилось шестнадцать-семнадцать мы стали говорить с ним на равных, А оснований для страха и тревог оставалось предостаточно. Хоте арестов в 1946—48 годах в больших масштабах еще не проводилось, внутренний мир после войны и голодного 1946 года становился все более нестабильным. Возвеличение Сталина приобрело невиданные ранее формы. К его прежним титулам и лаврам строителя нового, счастливого общества прибавились лавры военных побед, приписываемых ему