которого мы, не знаю почему, называли «Холстомером», по имени лошади, описанной Л. Н. Толстым в повести под тем же названием. После этих лекций, уже на фоне развития художественных стилей, наш наставник стал изучать с нами историю литературы. Он рассказал нам об искусстве стихосложения и разных формах стиха, научил меня слушать, понимать и любить лирику Пушкина и Лермонтова, раньше мало трогавших мое сердце, рекомендовал нам в качестве пособия статьи Белинского, которые мы с увлечением читали, давал оригинальные, вольные темы для сочинений: «Суд над Евгением Онегиным», «Исповедь Печорина», «Чацкий и „Горе от ума“ в современной им критике». Все это было необычно, оригинально, увлекательно и придавало урокам Николая Николаевича и нашей работе с ним постоянный живой интерес.
В девятом классе Николай Николаевич, которого взяли на военную службу, предстал нам в совсем ином качестве «военрука», обучавшего нас обращению с винтовкой, правилам гражданской обороны, химической защиты и т. п. После целого года увлечения литературой это казалось кощунством и мы возмущались, как наш обожаемый учитель согласился на подобную профанацию.
Литературу же стала у нас преподавать не менее замечательная учительница Софья Николаевна (фамилии ее я не помню) по прозвищу «Софья», которую мы все одновременно и обожали, и боялись до смерти, в отличие от Николая Николаевича, с которым мы были, что называется, запанибрата. В чем заключалось необыкновенное обаяние Софьи я и теперь затрудняюсь сказать. Она вела занятия по более строгой и официальной программе, давала писать обычные сочинения, но в ее преподавании было что-то захватывающе интересное, многоплановое, совершенно чуждое социологизированию, полное темпераментного увлечения материалом уроков. С нею мы проходили Тургенева и Гончарова, Островского и Лескова, Гаршина, Толстого и Достоевского, Некрасова и Блока, Маяковского и многих других.
И для каждого писателя Софья находила свои слова, умела дать почувствовать его своеобразие, тонкую нюансировку образов, особенности литературного метода и стиля, языка его произведений. Софья Николаевна задавала учить наизусть не только стихи, но и прозаические отрывки. Сначала мы возмущались и недоумевали, какой смысл учить наизусть прозу, видели в этом каприз нашей учительницы. Однако теперь я понимаю, как это было прекрасно и нужно, чтобы понять до конца внутренние особенности этих произведений, особенности стиля русских классиков. Я до сих пор помню певучий отрывок из эпилога к «Дворянскому гнезду», где Лаврецкий вспоминает прошлое спустя много лет, знаменитый фрагмент из «Войны и мира» Толстого, когда раненый Андрей Болконский, лежащий на поле боя, смотрит на небо; не менее замечательный отрывок из этого же романа, в котором описывается «встреча» князя Андрея с расцветающим весной дубом.
Все мы от корки до корки прочитывали произведения, разбираемые в классе, знали их до мельчайших подробностей, учились восхищаться отдельными эпизодами и сценами и целыми романами. Если я и раньше любила Тургенева, Толстого, Достоевского, то теперь отчетливо знала, почему и за что люблю их. Восхищение учителем вольно или невольно порождало восхищение литературой, проникновение в ее таинственную ткань, в мир ее богатых образов и ситуаций. Софья Николаевна открывала нам чудесный мир, одновременно и фантастичный и реалистичный, учила нас видеть, как живая жизнь преломляется в великой литературе. Она была строга, порой без жалости, и резка, щедра на «неуды» (я неоднократно получала их за хорошие сочинения из-за орфографических ошибок), но все это ей прощалось, рассеивалось перед лицом тех чар, которые рождались из ее уроков литературы. Мне выпало великое счастье иметь такую учительницу.
В эти годы расцвела и приобрела новую окраску наша дружба с Юлей. Детские шалости отступили на задний план, их место заняла мечтательная юность, предчувствие любви и общее увлечение литературой. Сколько чудесных вечеров провели мы вдвоем на улицах Москвы, делясь своими переживаниями, главным образом литературными, — по поводу героев, языка и стиля книг, которые мы читали! Мы могли вместе восхищенно обсуждать страницу из «Войны и мира» или из романов Достоевского, наполненные чувствами их героев, их переживаниями и любовью.
Это была не настоящая жизнь, далекая от того, что совершалось вокруг, но для нас неотъемлемая реальность — мир мечты, в котором мы жили, упиваясь и наслаждаясь им. В то время мы вовсе не говорили между собой о настоящих увлечениях. У меня их еще не было, мне исполнилось только шестнадцать лет, а развивалась я в этом отношении медленно. У Юли они, конечно, были. Она превратилась в красивую, даже очень красивую, стройную девушку, на которую все обращали внимание и часто оборачивались на улице. Прекрасные голубые глаза, красиво вырезанный нос и небольшой рот, страстное, живое выражение лица — все это придавало ей большую привлекательность в глазах мужчин. Но со мной она избегала говорить на эти темы, чувствуя, что я далека еще от этого и, может быть, боясь своими откровениями, спугнуть мою беззаботную преданность ей.
Для таких откровений больше подходила Фаня, уже не учившаяся с нами вместе, так как ей пришлось скорее начать зарабатывать. Она поступила на вечерние курсы стенографии и машинописи, готовясь стать квалифицированной секретаршей, а днем работала продавщицей в нотном магазине на Кузнецком мосту. Однако мы по-прежнему оставались друзьями, постоянно бывали в ее приветливом, шумном доме, проводили веселые вечера среди собиравшейся там молодежи. Фаня, загадочная, хранившая тайну в своих умных черных глазах, была для Юли более подходящим, чем я, конфидентом. Хотя она не сделалась краше, но юность, свежий цвет лица, живые, умные глаза и затаенность, ей присущая, также привлекали поклонников. Более практичная, чем мы обе, она была умнее и опытнее нас, и Юля находила в ней по-своему мудрого советчика во всех ее личных делах и уж, во всяком случае, всегда готового слушателя. Галя же от нас отошла. Она поступила учиться в школу с химическим уклоном, встречалась с нами редко, и постепенно мы потеряли с ней регулярную связь. Вместо «четверки» осталась «тройка».
Весной 1930 года мы закончили вторую школу. Я умудрилась в апреле сильно заболеть воспалением легких и не смогла сдавать выпускные экзамены. Но так как я хорошо училась, мне выдали аттестат, и таким образом я в шестнадцать, Юля в семнадцать лет оказались перед взрослой, настоящей жизнью. Вопрос, что делать дальше, встал передо мной во всей своей пугающей остроте. Я хотела продолжать учиться, меня влекли гуманитарные науки — история или литература, но шансов реализовать эти планы было очень мало. С гуманитарным образованием в то время дело обстояло плохо, но главное заключалось в том, что путь в вуз был мне закрыт. Во-первых, в вузы принимали преимущественно рабочих и крестьян либо людей «от станка» или «от сохи», а также их детей. Во-вторых, требовался рабочий стаж. В-третьих, меня, с моей громкой фамилией и испорченной анкетой, вообще никто бы не взял, что и подтвердили мои последующие попытки двинуться в этом направлении. Это была глухая стена, преодолеть которую мне, маленькой и робкой девочке, не представлялось возможным. Оставалось идти работать, чтобы помогать больной и мало зарабатывавшей маме. Но куда?
Я не имела специальности, да и не умела ничего делать; в ту пору, когда еще не вполне была решена проблема безработицы, это тоже представляло немалое препятствие. Я стояла перед жизнью в недоумении и тревоге. У Юли все обстояло проще. Конечно, шансов поступить в гуманитарный вуз, как хотелось и ей, у нее тоже не было, но отец ее, крупный горный инженер, которого миновали беды Шахтинского процесса, мог устроить ее в Горный институт и настаивал на том, чтобы она туда пошла. Юля ничего не знала о горном деле и не любила его. Однако другого выхода не было, отец настаивал, и она в конце концов согласилась, в чем потом всю жизнь горько раскаивалась.
Я стояла на перепутье, когда папа стал усиленно звать меня к себе на лето в Свердловск, где он тогда жил с новой семьей. Желание увидеть папу пересилило неприятие его новой жизни. После долгих раздумий я решила к нему приехать. Мне было очень страшно познакомиться со своей «мачехой» и трехлетним братом. Но все же я решилась. Выехали из Москвы мы вместе с Юлей — она отправилась к родителям в Новосибирск. В одном с нами купе ехал в Алма-Ату молодой студент-путеец со своей невестой. Мы быстро познакомились. Ему было года двадцать два. Из простой рабочей семьи, не шибко интеллигентный, но веселый, разбитной и простой в общении, он ухаживал за нами, приносил кипяток, покупал на станциях всякую снедь, и мы весело провели время. Я добралась до места своего назначения первая. Мои попутчики поехали дальше. Позднее этот молодой человек, Гавриил, или как мы его звали Гаврюшка, занял некоторое место в моей жизни, о чем расскажу дальше.
Приехала я в Свердловск ночью, но по какому-то неудачному стечению обстоятельств папа меня не встретил. Я не знала, куда деваться в чужом городе. Однако тут едва ли не впервые убедилась, что мир не без добрых людей: со мною вместе с поезда сошел совсем незнакомый мне молодой человек. Увидев мою