или эмигрантская «свобода и лира» из другого стихотворения, где Смоленский, обращаясь к поэту, говорит, что Господь
Интересно, что гражданские стихи Смоленского были как раз в критике встречены отпором, даже отрицанием. Нельзя утверждать, что критика тут обмануло его чутье. Нет, пафос, «дрожание в голосе», известные по первым стихам поэта, тут повторились и с особою силой. Как для Ладинского - красивость, так для Смоленского - приподнятость тона оказались роковыми в попытке преодолеть косную лирическую традицию. Осмеливаюсь утверждать, что причиной этой неудачи в обоих случаях было известное творческое благополучие поэтов. И Ладинский, и Смоленский - прежде всего мастера, вырабатывающиеся в лучших наших стилистов. И поскольку сам в своей почти метафизической глубине Смоленский трагичен, постольку искусство его лишено настоящего трагизма. Пафос, красивость его, равно как и декоративность Ладинского, происходит именно от этого творческого благополучия[701] [702]. Поэтому рядом с ними хочется поставить поэта, как раз им в этом смысле противоположного, до глубины своей и своего творчества трагического[703].
Я говорю о погибшем в 1935 году Борисе Поплавском.
ВОКРУГ СЧАСТЬЯ[704]
Все, кто писал о Поплавском, сходятся на том, что это было явление исключительное. Так смотрели на него и при жизни; теперь же, когда постепенно раскрывается нам оставленное им наследство, - это становится неоспоримым. В Поплавском мы потеряли большого поэта, едва ли не зарубежного Блока[705].
То, что стихи его были малоизвестны, ничего не значит. Такова судьба, как мы видели, эмигрантской поэзии. Поплавский был только подтверждением ее трагизма. Не только смерть, но и жизнь, но и весь строй этого поэта были трагичны. Тут он был сыном своего времени.
При жизни Поплавский успел издать лишь один самый свой «декоративный» сборник «Флаги». После смерти вышли теперь уже два тома стихов: «Снежный час» и «В венке из воска». Одновременно с последней книгой друзьями был выпущен дневник, точнее выдержки из дневников, доведенных до самой смерти. Последняя запись сделана за два дня до трагической развязки.
Всё творчество Поплавского автобиографично. Но дневник представляет особую ценность. В нем уточняется связь метафизических предпосылок с окружавшим поэта известным нам зарубежным бытом. Если здесь что-нибудь и умолчено самим Поплавским или изъято при печатании друзьями, нам достаточно и намеков.
Первое впечатление от дневника: - писанный наспех, небрежно, для себя, он, можно сказать, готов для вечности. На каждой странице внимание останавливают неожиданные мысли, открытия, наблюдения, художественные образы. Поплавский ведет беседы с самим собою, разрешая философские, эстетические, религиозные проблемы, но и в самом отвлеченном всегда исходя из вещей реальнейших, повседневных. Дневник его можно сравнить с дневниками Блока. Способ созерцания мира и себя в мире - с розановскими
писаниями «про себя».
Следующее, более глубокое впечатление от дневника Поплавскoго - его трагедийность. Тут борьба во всем, во всем противопоставление своей индивидуальности стихиям: стихии Бога, стихии жизни, стихии смерти.
Одна из любимых теорий Поплавского - теория «сопротивления музыке». Миру данных неподвижных форм он противопоставлял мир «музыки». Это мир вечности в движении, постоянного рождения и умирания, смены «звуков». Отсюда музыка - жертва формой, и дух ее - трагедия. Отношение формы к музыкальной стихии может быть двояким: либо согласие с ней, согласие на смерть и тогда «спасение через музыку», либо сопротивление и бунт. Однажды родившаяся вещь и не пожелавшая войти в «симфонию» и умереть, а сохраниться, - из хора симфонии выпадает, попадая в ее встречный враждебный поток. И тогда общая музыка становится для нее «роком, бурей, грозой»[706]. И тут раскрывается настоящая враждебная ее трагедийность. Встреча с роком единичного, выступающего на борьбу со стихийным; обреченного и героического.
Таким трагическим выпадением из симфонии было для Поплавского его зарубежье, его одинокая религиозность, его сновидческая муза. Он чаял «возвращения в симфонию» - «согласия умереть и измениться, сладостного согласия исчезать и свято погибать (воскресая)» [707], но смерть не была его призванием. В этом грехе бунта и завоевания святости - напряженнейшей борьбе прошли все последние годы его жизни. Документом этой борьбы, ее протоколом - страницы дневника.
Тут, кстати, раскрывается смысл, который Поплавский придавал смерти, погибанию. Смерть, гибель и согласие на них для него были возвращением в гармонию. Это называлось - у него был свой термин - «трагическим оптимизмом». «Не жить и сохраняться, а сгорать и исчезать, прекрасно пламенея, озаряя своим исчезновением золотое небо (так мы идем через мост)»[708]. В трех фазах, где «вещь» проходит, подчиняясь общей музыке, - рождении, жизни и смерти, - внимание его приковывала смерть. Бунт против нее был в нем слишком силен. Отсюда смерть поглощала для него всё; от жизни оставалась одна агония, одно ожидание смерти. Тогда как вещь является частью «музыки», слышна - в жизни, а не в смерти. Иными словами можно сказать, что музыка и есть жизнь вещей.
Таким образом, прикованность его к смерти происходила не от слабости, а от большого запаса жизни, творческой силы, сопротивлявшихся смерти, от нее отвращавшихся.
Другим источником трагедии был для него Бог.
Смею утверждать, что в одержимости Богом Поплавский был не одинок в своем поколении. Принадлежа к одному с ним поколению, я хорошо знаю эту одержимость и по себе и по своим сверстникам, в среде которых я рос. На нас разрешилась философическая религиозность наших отцов, вернувшихся не столько в церковь, сколько к Богу. Мы были только более последовательны, решительны. Нас окружали развалины и пустота. Всё было поколеблено. И мы шли в своих исканиях, рассчитывая на свои лишь силы, не пугаясь падения и гибели. В этом была и гордыня, и дерзость, и то, что Ницше называл «сладострастием духа». Кончиться эта бесплодная борьба могла только крушением. Так оно и случилось.
В опыте Поплавского, по живучести, по страстности его натуры, особенно остры и мучительны были эти раскачивания от сознания своего падения к иллюзорной благодати - тому, что он называл