на словах, но для них революция давно кончилась и даже затянулась; пленение короля в их глазах — ненужная жестокость. Коммуна Парижа — опасное сборище бунтовщиков.
Давиду такие рассуждения были непонятны и чужды. Разве настоящая свобода ищет компромиссы, останавливается на полпути? Брут пожертвовал для нее сыновьями, разве нынешнее время не нуждается в такой же суровости? Чтобы завоевать свободу, надо сокрушить тиранов. Это требует решительных, порой жестоких поступков, а не долгих дебатов и интриг, в которых жирондисты — великие мастера.
День за днем они травят Робеспьера, Марата. Им предъявляют обвинения, их ошибки называют преступлениями, их твердость — варварской жестокостью, их непримиримость — фанатизмом. Когда 10 октября решался вопрос об исключении жирондистов из Якобинского клуба, Давид без колебания поддержал предложение.
Его увлекала настоящая борьба, а не разговоры о ней. На заседаниях Конвента Давид сидел на верхних скамьях рядом с Робеспьером, Камиллом Демуленом, Сен-Жюстом, Ле Пеллетье. «Монтаньяры»[13] — называли их в Конвенте. Это были самые непримиримые, самые яростные революционеры. Знакомые Давида по известным салонам, почитатели его таланта, прежние заказчики смотрели на него, как на отступника, многие едва кланялись ему. Подумать только, самый известный живописец Франции примкнул к этим разбойникам, к этим монтаньярам!..
Давид не умел быть равнодушным к мнению друзей, даже просто знакомых, все это больно его задевало. Но о пути назад он не думал. Что толку в сомнениях, ведь уже написав «Брута», он выбрал дорогу. Прямой, как меч, путь лежит перед Давидом. Прежняя жизнь с ее тщеславными помыслами, мелкими заботами, суетой была такой ничтожной!.. Разве часто- достается человеку возможность видеть реальную пользу своих дел, понимать, что они неотделимы от хода истории.
И какому живописцу выпадала судьба стать одним из тех, кто правит страной.
IX
Примерно через месяц после открытия Конвента, а именно 26 октября, Давид впервые поднялся на трибуну ораторов.
Он собирался говорить о почестях, готовящихся для Лилля и Тионвилля — городов, которые, с немногочисленными гарнизонами устояли против австрийской армии. Неделю назад Давид стал членом Комиссии искусств, и доклад поручили ему, поскольку предполагалось возведение в этих городах памятников и обелисков.
Для Давида это выступление было важным вдвойне. Впервые он мог говорить о своих идеях нового искусства, предназначенного для возвеличивания революции. Впервые в истории правительство рассматривало вопросы искусства.
Председательствующий в тот день Эли Гаде предоставил слово депутату Давиду. И вот он стоит на трибуне в тусклом свете октябрьского дня. К счастью, не было принято импровизировать речи, и у Давида в руках был текст выступления. Это спасло его вначале. Он почти не смотрел в зал, казавшийся туманной пропастью, из которой торчали сотни треуголок, круглых шляп, пудреных и непудреных голов.
— Итак, — говорил Давид, — я предлагаю воздвигнуть в этом городе, так же как в городе Тионвилле, большой памятник, или пирамиду, или обелиск из французского гранита каменоломен Ретеля, Шербурга или каменоломен бывшей провинции Бретани.
Я прошу, чтобы по примеру египтян или других древних оба эти памятника были воздвигнуты из гранита, как из камня наиболее прочного, который сможет довести до потомства воспоминания о славе, которой покрыли себя обитатели Лилля и Тионвилля.
Я прошу также, чтобы остатки мрамора от пьедесталов пяти статуй, разрушенных в Париже, равно как и бронза от этих статуй, были употреблены на украшение этих двух памятников, чтобы самое отдаленное потомство знало, что два первых монумента, воздвигнутых новой республикой, были построены из обломков пышности пяти последних французских деспотов…
Речь Давида занимала умы, не затрагивая политических страстей, идея увековечивания доблести граждан равно волновала всех членов Конвента. Давида слушали с живым интересом, он это почувствовал, стал говорить четче, почти не картавил.
— Я предлагаю также, чтобы по примеру древних Национальный конвент прибавил к именам двух этих городов эпитет, который характеризовал бы славу, заслуженную их защитниками. Я предлагаю далее, чтобы оставить каждому лицу, без различия пола и возраста, неизгладимую память об этих осадах, выбить медали из бронзы с изображением, различным для Лилля и Тионвилля. А эти медали раздать обитателям этих городов. Эта медаль должна быть выбита из бронзы, оставшейся от пяти разрушенных статуй.
…Я хотел бы, чтобы мое предложение выбивать медали осуществлялось при всех славных или счастливых событиях, уже случившихся или которые произойдут в республике, в подражание грекам и римлянам, которые благодаря своим металлическим сюитам познакомили нас не только с замечательными событиями и великими людьми, но и с прогрессом их искусств…
Да, совершалось необыкновенное. На границах республики умирали в неравных боях голодные волонтеры — монархическая Европа наступала на революционную Францию, не хватало хлеба. Неотложные дела, от которых зависела судьба страны, ждали решения депутатов. А Национальный конвент внимательно слушал художника, говорившего о будущих поколениях, которым нужны вычеканенные в бронзе свидетельства нынешних событий, о памятниках и медалях, о подражании древним. И живописец на трибуне Конвента знал: его слова волей этого собрания легко и быстро могут обратиться в явь.
— Позвольте обратить ваше внимание на то обстоятельство, что именно пожару обязан Лондон красотой и правильностью большей части своих улиц, а также удобством своих тротуаров. Не было бы поэтому уместным и полезным заказать составить генеральный план Лилля, так же как и Тионвилля, прежде чем заняться восстановлением разрушенных зданий или реставрацией поврежденных?
В этих генеральных планах можно наметить наиболее подходящие места для возведения в этих городах предложенных мною гранитных памятников.
Когда Давид, покидая кафедру, бросил прощальный взгляд в зал, он уже не показался ему туманной пропастью. Он различал лица, узнавал друзей, видел их одобрительные улыбки, слышал аплодисменты с галереи для публики. Думал ли когда-нибудь м-сье Демаль, учивший Давида риторике и не веривший в его способности оратора, что его ученик будет говорить в Национальном конвенте!
Но Конвенту, да и Давиду, разумеется, не часто предоставлялась возможность посвящать свое время изящным искусствам. Близились события, волновавшие всю Францию… Конвент должен был решить судьбу короля.
До сих пор Людовик Капет, как называли короля после низложения, жил со своей семьей в башне Тампль. Тринадцать искусных поваров готовили для пленников отличные кушанья. Людовик проводил дни в праздности и благочестивых размышлениях. Изредка он передавал в Конвент жалобы на недостаточно почтительное к нему отношение привратника Роше или на то, что солдаты стражи отравляют табаком воздух Тампля. Этот нерешительный и быстро старившийся в тюрьме человек сам по себе уже не мог быть опасным, но он был королём. Именно к нему были прикованы взгляды всех, кто боролся за роялистскую Францию. Монархическая Европа будет сражаться за него, спасая самое себя.
Начиная с 7 ноября, когда депутат Мэль, доложил Конвенту мнение Законодательного комитета о праве Конвента судить короля, там шли бесконечные споры.
13 ноября с трибуны Конвента говорил Сен-Жюст. Давид любовался его прекрасным матовым лицом, напоминавшим мраморные портреты Антиноя. Недавно Давид писал портрет Сен-Жюста, во время сеансов узнал его ближе — за внешностью юного бога скрывались душа тираноубийцы, разум законодателя.
— Граждане, — говорил Сен-Жюст, — если народ римский после трехсот лет добродетели, если Англия после смерти Кромвеля, несмотря на энергию этого человека, вновь увидели возрождение монархии, то чего могут опасаться добрые граждане, друзья свободы, если они видят, как даже и теперь в руках народа дрожит топор и он с почтительной робостью подходит к памятнику своего рабства?
Конвент волновался, с Сен-Жюстом не соглашались. Жирондисты боялись и думать о казни короля. Публика на галерее аплодировала Сен-Жюсту. То, что происходило сейчас перед глазами Давида, могло бы