носилках плыла над толпой скульптура Вольтера. Дряхлый философ слегка усмехался, словно иронизируя над помпезностью собственных похорон. На площади у Пантеона раздался короткий металлический лязг: конные гвардейцы, выстроенные шпалерами, обнажили сабли и вскинули их к правому плечу, салютуя приближающейся колеснице. Двенадцать белых коней влекли ее за собою. На колеснице стоял саркофаг, украшенный изваянием: слава венчает лаврами бездыханное тело Вольтера. Дым курящихся жертвенников, укрепленных на колеснице, стлался легким облаком по следам процессии. Дети в античных туниках бросали на дорогу живые цветы. За повозкой шли девушки с лирами и кифарами в руках, юноши — в костюмах римских воинов, и среди них чуть ли не все ученики Давида, разумеется тоже в античных тогах.
Толпа рукоплескала, размахивала треуголками, поднятыми на трости, зонты и шпаги. Это было похоже на оперный спектакль, это было красиво. Но зрители знали — в саркофаге останки мудрейшего из французов, почести воздавались не вельможе, а сыну безвестного судейского чиновника, прославленному не родом, а умом, не шпагой, а книгами. Наверное, далеко не все из тех, кто собрался у Пантеона, хорошо понимали, кто такой Вольтер, многие просто не умели читать, но зрелище было достаточно красноречивым: нация склоняла голову перед прахом мыслителя.
Церемония длилась несколько часов. Давид покинул площадь Пантеона вместе с последними зрителями.
Итак, он оказался создателем невиданного прежде искусства — искусства народных празднеств, искусства, которое — вот уже действительно прав был Винкельман! — поистине рождено свободой.
Но уже через несколько дней пришлось забыть об иллюзиях, порожденных этим торжеством. 17 июля необозримая толпа народа собралась на Марсовом поле, чтобы подписать петицию о свержении королевской власти. Учредительное собрание было обеспокоено: по его мнению, революция зашла слишком далеко. На Марсово поле послали войска. Люди возмутились: зачем здесь штыки?! Потребовали отвести солдат. Начался шум, перебранка. Одинокий выстрел раздался над толпой. Был отдан приказ стрелять… Те, кого раньше почитали героями революции, — Лафайет и Байи — руководили убийством. Накануне они в числе других членов, несогласных с петицией, порвали с Якобинским клубом.
К ночи в городе настала мрачная тишина, жители попрятались по домам. Заседание Якобинского клуба близилось к концу, когда у входа послышался шум. Собрание прервалось. Вместе с другими Давид вышел на улицу. Целый отряд Национальной гвардии остановился у ворот — это были солдаты, участвовавшие в сегодняшней бойне. «Вот он, притон убийц и смутьянов!» — кричали гвардейцы. Кто-то из офицеров предложил подвезти пушки. «Надо бы расстрелять этот сброд!» Вот во что превратилась Национальная гвардия Лафайета… «Не обращайте внимания на этих мясников, — произнес голос над ухом Давида, — они такие же революционеры, как сам маркиз Лафайет». Робеспьер пожал руку Давида и скрылся в темноте под аркой ворот.
Солдаты ограничились угрозами, на Якобинский клуб они не решились напасть.
Давид был в полной растерянности, все смешалось, перепуталось. Кто прав, кто виноват? Где справедливость, которую он почитал первым условием революции? Или нельзя искать ее в поступках тех, кто хочет сохранить во Франции короля?
VI
Салон 1791 года открылся на две недели позже традиционного срока. Но не это возбуждало любопытство зрителей — впервые за всю историю парижских салонов в нем были показаны работы не только академиков, но и художников, к академии непричастных. Это было огромной победой Давида и его друзей. Давид гордился ею едва ли не меньше, чем успехом на выставке.
Борьба с академией, начатая более полугода назад, тянулась с переменным успехом. Академия сопротивлялась стойко и изобретательно. Но пример Давида взволновал художников, у него появилось много сторонников, особенно среди тех, кто не мог попасть в число академиков или «причисленных». А совсем недавно несколько десятков живописцев и скульпторов, нечленов академии, решили обратиться с петицией в Национальное собрание. В ней художники просили права выставлять свои картины наравне с академиками. Не дожидаясь ответа Национального собрания, Давид послал письмо, своего рода дипломатический ультиматум, в журнал «Кроник де Пари». Он знал: авторитет его уже достаточно велик, и еще более велико желание Национального собрания не оказаться в позиции консерваторов в нынешние тревожные времена; письмо в журнал было игрой наверняка.
«Я только что узнал, — писал Давид, — что многочисленное общество художников, не имеющих привилегий, обратилось в Национальное собрание, чтобы получить от него позволение выставить свои работы в салоне Лувра вместе с работами привилегированных художников и что собрание направило их просьбу в Комитет конституции. Так как я не сомневаюсь, что Национальное собрание отнесется благосклонно к их петиции, уже решенной одной из статей конституции, уничтожившей все, корпорации и все их привилегии, и так как я хочу в то же самое время удовлетворить желание всех членов Национального собрания, которые хотели бы видеть прежние мои работы, я считаю себя обязанным заявить, что приму участие в выставке лишь в том случае, если она не принесет ущерба праву художников соревноваться на общей генеральной выставке во дворце, который декретом собрания уже признан национальным…»
«Кроник де Пари» опубликовала письмо 16 августа, а уже 21-го Национальное собрание декретировало равное для всех, художников право участвовать в салонах: «Всем французским и иностранным художникам, состоят ли они членами Академии живописи или нет, одинаково разрешается выставлять свои произведения в отведенной для этой цели части Лувра».
Одним из комиссаров этой невиданной выставки был назначен Давид. Двумя другими — художник Венсан и Катрмер де Кенси. Проходя по квадратному салону, шумному и суетливому, как всегда в день открытия, вдыхая дорогой каждому живописцу острый запах свежих красок, Давид в полную меру ощущал сладость победы. Сто девяносто человек из двухсот пятидесяти, выставивших свои мраморы и холсты, не были академиками. Сто девяносто скульпторов и живописцев обрели сегодня гражданскую жизнь, а их картины и скульптуры — зрителя. Вот настоящая победа революции, и немалая доля в этой победе принадлежит Давиду. Да и на выставке он, кажется, занимает главное место. Большой рисунок «Клятва в зале для игры в мяч» сразу собрал толпу. О том, что картина заказана Давиду, знали все, кто мало-мальски интересовался искусством. А те, кто им не интересовался, все равно шли взглянуть на рисунок, запечатлевший всем памятное событие.
Сегодня событие заново открывалось людям в строгих линиях давидовского рисунка. Зритель, глядя на него, оказывался как бы у входа в зал, вся сцена отчетливо открывалась ему. В центре на высокой скамье стоял Байи, только что кончивший чтение присяги; вокруг него лес взметенных рук. Давид сознательно показал событие если не спокойным, то, во всяком случае, стройным, ясно читаемым для зрителя. Конечно, горячее одушевление, царившее в зале для игры в мяч, значило многое, но главное заключалось не в пылкости чувств, а в осознанном целеустремленном порыве. Чтобы передать такой порыв, композиция должна быть строга и соразмерна, движения персонажей — продуманны, выразительны, без чрезмерной патетики. В «Горациях», в «Бруте» сквозь живые чувства персонажей проглядывал холодноватый мрамор античности. Там была история, хоть и близкая современной действительности; в «Клятве» — действительность, ставшая историей. Давид не пренебрег силою непосредственного переживания. За чеканной сдержанностью жестов угадывались пылкие чувства: античные идеалы воскресли в современных событиях.
Среди изображенных на рисунке людей были и юные депутаты, охваченные бурной радостью, и погруженные в глубокое раздумье опытные политики. Кто-то обнимал друзей, кто-то тщетно пытался совладать с волнением. Многих можно было узнать. Зрители называли Мирабо, Байи, Дюбуа де Крансе, Барнава, священника Жерара, Робеспьера. Однако в ливре были знаменательные слова, помещенные по настоянию Давида: «Автор не преследовал цели передать личное сходство членов собрания». В самом деле, событие значило несравненно больше, чем его участники, многие из которых так далеки теперь от революции. Взять хотя бы этого красавца Барнава. Весь Париж говорит, что с тех пор как Барнав в качестве комиссара собрания сопровождал беглых монархов в Париж и провел несколько часов в обществе королевы,