— Весьма все необычно, но, мне кажется, провокацией не пахнет, — отвечал он. — Мы еще раз проверили документы полковника и капитана. Они не вызывают сомнения.
Я написал обстоятельную радиограмму в Москву. Вскоре получил дополнительные вопросы. Вызвал полковника и снова опросил его. Материалы опроса сообщил в Москву. Получил распоряжение — обоих немцев держать отдельно и ждать указания.
Вблизи шалаша немцев мы поселили Карла Антоновича, Назарова и Леоненко, чтобы те следили за ними. Оба офицера скоро освоились в лагере. Полковник начал усердно изучать русский язык.
Через несколько дней он пришел ко мне и поздоровался по-русски, а затем попросил переводчика. Вызванный Добрицгофер перевел мне его слова. Полковник просил поверить ему, что не только любимая женщина заставила его прийти к нам. Это решение постепенно зрело в течение ряда лет, и только теперь он его осуществил.
Прошло еще немного времени. И вот снова у меня полковник со словарем в руках. Вместе с ним и летчик.
— Как решите мой вопрос? — по-русски спросил полковник.
— Какой вопрос?
— Пустите меня воевать, нельзя без дела сидеть, — перелистывая словарь и подбирая нужные слова, сказал он.
— Воевать вам не придется, а без дела вы, как вижу, не сидите: изучаете русский язык; это вам пригодится. Читали ли вы русских классиков — Пушкина, Лермонтова, Толстого?
Полковник понял мой вопрос, но ответить у него не хватило слов. Я позвал Карла Антоновича. Он перевел ответ полковника: тот говорил, что читал, но мало, и в свою очередь спросил, читал ли я Шиллера и Гёте?
— Ты ему скажи, что Гёте, Шиллера, Гейне и других немецких классиков у нас читают даже школьники.
Полковник ответил, что Гейне у них читать запрещено, но он этого поэта тоже ценит и любит.
— Когда я ехал сюда, к вам, партизанам, в моей памяти вновь и вновь всплывали две строки Гейне:
Вдруг горячо заговорил летчик Ганс.
— Ганс говорит, — переводил Карл Антонович, — что он только здесь, в России, понял, какой чумой является фашизм, как он подрывает культуру не только других наций, но даже и самого германского народа. Ганс считает, что он очень виноват перед русскими, хотя воевал против своей воли. Теперь он хочет искупить вину, просит, чтобы его пустили на боевые операции.
Я внимательно посмотрел на летчика и подумал: «Не собирается ли он удрать?»
— А вы знаете, как опасна партизанская война? — спросил я.
— Знаю, — ответил капитан, выслушав перевод Добрицгофера.
— Но я не боюсь и в борьбе докажу, что я не нацист.
— Хорошо, — сказал я. — Усольцев возьмет его.
Как только Карл Антонович перевел это, Ганс сорвал со своей головы фуражку и погоны и бросил их под ноги.
— Раньше мы думали, что Москва будет нам могилой, а теперь хотели бы стать достойными такого почета — попасть в Москву.
Тогда я достал из сумки радиограмму и попросил Карла Антоновича перевести ее. В радиограмме говорилось, что как только будет возможность, немецких офицеров переправят на самолете за линию фронта. Полковник принялся расспрашивать о Советском Союзе, а Ганс благодарить за то, что его возьмут на задание.
Впоследствии я убедился, что не ошибся, пустив немецкого летчика на боевую операцию. Ганс до последнего дня пребывания в отряде добросовестно выполнял все распоряжения командиров и, хорошо зная порядок несения немцами охраны, во многом помог нашим подрывникам. Он оказал помощь и Карлу Антоновичу в составлении и переписке воззваний к немецким солдатам.
Спустя три месяца я получил радиограмму с указанием доставить немецкого полковника, летчика и прибывших с ними женщин в Червенский район, куда за ними прибудет специальный самолет.
В последний вечер пребывания немцев в нашем лагере мы с комиссаром пришли к ним в палатку. Полковник уже довольно хорошо говорил по-русски. Он прочитал нам из Пушкина:
Ганс, узнав, что на днях их отправляют в Москву, пошел к подрывникам. Он тепло и сердечно прощался со своими новыми друзьями — партизанами группы Ларионова.
2
Ночью меня разбудил адъютант Малев. Он говорил негромко, стараясь не потревожить спавшего рядом комиссара:
— Товарищ командир! Срочное донесение!..
Зыбкое пламя зажигалки освещало его лицо и шевелящиеся губы:
— В Песчанку прибыли люди из Минска.
— Двое?
— Да. Мужчина и женщина. Прикажете лошадь оседлать?
— Двух! И комиссар поедет. Я сам разбужу его…
Малев ушел. Он унес с собой неяркий свет зажигалки, и ночь показалась мне еще более темной. Я толкнул рукой створки окна. В землянку ворвалась прохлада, потянуло приятным запахом смолистой хвои.
— Как ты думаешь, это Галина и Красницкий? — приподнявшись, спросил комиссар. Оказывается, он не спал.
— По-видимому, они. Едем! — ответил я.
Мы вышли из землянки. В темноте негромко позванивали стремена оседланных Малевым лошадей.
Мы вскочили в седла… Отдохнувшие лошади бежали резво. Иногда снизу от земли вылетали короткие искры. Это подковы лошадей высекали огонь о камень.
Ночь стояла теплая, пахучая. Такие бывают в Белоруссии обычно в конце мая. Казалось, что под этими яркими звездами нет войны, что мирно и тихо отдыхают в селах люди после трудового дня.
Где-то слева и справа от дороги должны были быть деревни, но ни одного огонька не видно: идет второй год войны, и у людей нет керосина…
— Смелая эта Галина. Молодец! — проговорил комиссар, поравнявшись со мной. Мне почему-то показалось, что он улыбается. — Помнишь, как она со своими вещами расправилась: «Уси попалыла, щоб воны гадам не попали…»
Приехав в Песчанку, мы быстро разыскали дом, где остановились товарищи из Минска. Галина представила нам своего спутника и снова, как в день нашей первой встречи, улыбнулась.