— Это вы–то, — передразнила Клементина, — господа альбатросы, кто ж еще? Спрятались за своими ритуалами, полетами, формой, запоями, фольклором. И усердно внушаете себе, что прячетесь от полного гнуси окружающего мира. От себя вы прячетесь, и пока что не без успеха.
— Знаешь, там сидит такой бородатый хмырь — профессор Пастраго. Вот с ним бы тебе и побеседовать, явно родственные души.
— Подождет, мне с тобой интереснее. — Клементина повернула к нему лицо, удобно умостив затылок на вогнутом подголовнике. — Бравый альбатрос лишил невинности глупенькую кису… А любопытно, почему вы считаете, будто, взяв женщину, получаете право играть ею, как вещью? Может, как раз она это право получает?
— Ну, это старая песня.
— «Одиссея» тоже старая, а ее читают.
«Господи, — подумал Панарин, — ну не знаю я, что говорить и как держаться… Хоть бы ругала меня, что ли, тюрьмой грозила — а она, как назло, умная и загадочная…»
— Поди ты к черту, — сказал Панарин. — Я пьян, ясно тебе? Или не барахтайся, или иди спать.
Клементина расхохоталась — искренне, без наигрыша. Панарин сердито открыл бардачок. Он так и не вспомнил, чья это машина, но чутье не подвело — там оказалась бутылка чего–то импортного с завинчивающейся пробкой. Стал открывать, порезал палец, но открыл.
— Хватит, дай–ка сюда. — Клементина отобрала у него бутылку. Никогда не пила из горлышка, ну да… — Тим, ты меня боишься?
— Что?
— А разве нет? Ты начал проявлять вполне человеческие чувства. Мечешься вот. Мимоходом совратил глупую девчонку, а теперь мучительно соображаешь, чего от нее ждать. Успокойся. Нечего от нее ждать. Сейчас пойду в ваш кабак и буду сидеть, пока меня не подцепят. Хочешь?
— Не надо, — глухо сказал Панарин.
— Прелестно. Самое смешное, что ты мне понравился, дурак. Я и не думаю тебя жалеть — никакой ты не несчастненький, Богом и людьми обиженный, а просто очень одинокий, заплутавший в соснах дурак. Сосен, правда, не три, а значительно больше, но не в том дело…
— Это машина Бонера, — медленно сказал Панарин. — Но это означает только то, что теперь она — ничья. И ничего больше. Вопреки тому, что о нас понаписано, мы не верим ни в какие приметы–амулеты– талисманы…
— Я знаю. — Клементина положила голову ему на грудь. — Ни во что вы не верите, даже в себе и своем деле уверенность помаленьку теряете… И если ты скажешь, что любишь меня, я не поверю пока ты ни на что такое не способен. Еще предстоит очень долго делать из тебя человека… Можешь обнять, только не очень хамски.
Панарин опустил лицо в пушистые волосы.
В баре гремела музыка, кто–то, как всегда, палил по плафонам, дергались по стенам ломаные тени.
— Нет–нет, — тихо сказала Клементина. — Убери руки, не наглей. Ну выпила, так сразу все можно? — Она высвободилась. — Отвези меня домой.
Ехать пришлось всего с полкилометра.
— Пока, — сказала Клементина, чмокнула его в щеку и хлопнула дверцей. Панарин развернул машину, поехал назад, к бару. Все внутри требовало шалого выпендрежа — и, не снижая скорости, он выпрыгнул, покатился по бетону, ушиб колени и локти.
Осиротевшая машина врезалась в глухую бетонную стену склада, взметнулось гудящее желтое пламя. Панарин выпрямился и, освещенный пожаром, взвыл по–волчьи, подняв лицо к небу, черному и хмурому:
— Господи, ну неладно же что–то, все не так!
Он стоял, покачиваясь, и, ясное дело, не получил ответа с неба, а на земле и внимания никто не обратил ни на его крик, ни на пламя.
Отерев грязные ладони о брюки, прихрамывая, он вошел в бар, где все было, как до его ухода, как десять лет назад.
— Молодец, что вернулся, — сказал Пастраго. — На такую девку не годится лазить в состоянии алкогольного опьянения. Ты запомни, что эта киса — луч света в темном царстве души твоей. Может, человеком станешь — во всех смыслах.
— Ну кто ты такой, гад? — тоскливо спросил Панарин.
— Тебе мандаты показать?
— Задницу ими подотри.
— Кожа жесткая. Натуральная. Не подойдут, — серьезно сказал Пастраго. Не бери в голову, Тим. Я не дьявол и не колдун, не экстрасенс даже. Я из Таганрога, папа — грек Бонифаций, рыбку ловил, мама — русская Надя, фельдшером работала. Ныне оба на пенсии, хоть на домик им заработал… Слушай, почему вы вбили себе в голову, что вы такие уж закрытые и высокосложные? Свежему человеку просвечивать вас донельзя легко, простые вы, как сибирские валенки…
— Ты в самом деле пил?
— Еще как! Все было когда–то, было, да прошло… Остался бывший незаурядный психолог средних лет: третья стадия алкоголизма, ящик с дипломами, кембриджской мантией да десятком орденов — даже бурундийский есть. Я у них там в славные шестидесятые вылечил короля от сексуальной меланхолии, вручили самый высший, с тарелку размером. Если перевернуть, вполне окрошку наливать можно. Как–то по пьянке попробовал — ничего, подходяще… — он по–бабьи подпер щеку ладонью и заголосил:
Лондон — милый городок,
в нем — туманный холодок.
Профьюмо, министр военный,
слабым был на передок.
Он парады принимал
и с Кристиной Киллер спал…
— А завтра у нас свадьба, — сказал Панарин. — Событие для Поселка поистине уникальное…
Знаю. Вышло так оно само
спал с Кристиной Профьюмо,
а майор товарищ Пронин
ночью спрятался в трюмо…
— Хватит! — рявкнул Панарин. — Вам же страшно! Вам очень страшно себя, Варфоломей!
— Ага, — сказал Пастраго. — И тебе тоже.
— Да нет, что угодно, только не страх, я пьян…
— Да ничего ты не пьян, голубчик, — пробормотал Пастраго, буравя его взглядом, и Панарин ощутил, что в самом деле трезв, как Тютюнин до грехопадения.
— А кому было страшно, кому нет — историю это не интересует, равно как всевозможных Несторов и Анонимусов, — сказал Пастраго. — Но вот кем мы были, дерьмом или чем–то чище — историю, быть может, ой как заинтересует энное количество лет спустя… Что стоишь? Топай!
Он слабо махнул рукой и рухнул на стол, в тарелки и бокалы. Зоечка заботливо вытащила у него из– под головы осколки салатницы.
Панарин вышел на улицу, покосился на догорающий остов машины, поднял воротник куртки и не спеша прошел под моросящим дождиком полкилометра до коттеджа. Осторожно постучал в стекло зажигалкой.
Клементина сразу же его впустила.
6
Вот и окончен последний полет.
Черные горы. Малиновый лед.
Грустные краски заката.
Больше не резать крылом небеса.
Но не согласны с судьбою глаза