подставить слово «разум».
— Это от учености, — ответил Лев Николаевич. — Но те, кто еще не освободились от ее влияния, могут, освобождаясь, стоять на нормальном пути. И он стоит на нормальном, как мне кажется.
— Где?то я читал, — продолжал Лев Николаевич, — что, отказавшись от личного бога, трудно поверить в бога безличного. И это правда. Тот бог может наградить, ему можно молиться, просить его; а чтобы верить в бога безличного, нужно себя сделать достойным вместилищем его… Но хорошо то, что люди ищут. Жалки те, которые не ищут или которые думают, что они нашли.
Яблоневый сад. Лев Николаевич объясняет, как отличать на яблоне листовую почку от цветной.
— По какому поводу, Лев Николаевич, писал вам Шоу? — спрашиваю я.
— Он прислал мне пьесу.
— Хорошая пьеса?
— Плохая. Он пишет, что его вдохновило мое произведение, кажется «Власть тьмы», где изображен какой?то мужик, пьяница, но который на самом деле лучше всех… Кажется, это во «Власти тьмы»… я не помню… Я совсем свои прежние произведения перезабыл!.. И вот Шоу изображает крестьянина, который украл лошадь и которого за это судят. А взял он лошадь для того, чтобы съездить за доктором для больного. Но здесь недостаток тот, что очень неопределенно чувство, которое он приписывает крестьянину. Он поехал за доктором, но доктор мог и не помочь. Другое дело, если бы он, например, бросился в огонь. Тут уже определенное чувство жертвы собой, чтобы спасти другого.
Вечером за общим столом Лев Николаевич говорил о начале всего по научным теориям, о невозможности бога — творца, о пространственных и временных условиях восприятия, повторяя отчасти то, что говорил мне утром.
— Много же ты, Лев Николаевич, болтаешь! — засмеялся он, вставая из?за стола. — Нет, нет, шучу, — добавил он тотчас в ответ на чей?то протест, — мне самому приятно было с вами побеседовать.
— Вот поприще для воздержания, — говорил потом Лев Николаевич, — не судить о правительстве. Я не удерживался от этого, а теперь буду удерживаться.
Стали говорить о русском бюджете. Татьяна Львовна упомянула об имеющихся у нее известных диаграммах проф. Озерова, со статистическими сведениями о доходной и расходной статьях русского бюджета и пр.[151].
— Принеси, принеси, я люблю эти цифры, — поддержал ее Лев Николаевич, когда она поднялась было нерешительно со стула.
Стали рассматривать диаграммы.
— Первое, — говорил Лев Николаевич, — что бросается в глаза при введении этих аэропланов и летательных снарядов, это то, что на народ накладываются новые налоги. Это — как иллюстрация того, что при известном нравственном общественном состоянии никакое материальное улучшение не может быть в пользу, а — во вред.
Кончили смотреть. Лев Николаевич сидел задумчиво, откинувшись на спинку стула.
— Да, — произнес он, — как подумаешь, что есть люди, которые не понимают и не хотят понять того, что так ясно, так нужно, то и хочешь умереть.
Наступило молчание. Татьяна Львовна осторожно улыбнулась.
— Ну, я бы из?за этого не хотела умирать, — сказала она.
— Ты бы не хотела, да я?то хочу, — возразил Лев Николаевич. — О последствиях не нужно думать. Когда живешь для внешней цели, то в жизни столько разочарований и горя, а когда живешь для внутренней работы совершенствования, то достигаешь блага. Но есть это поползновение думать о последствиях…
Между прочим, для «gens poetarum» придумана такая отписка, которая отпечатана посредством шапирографа на открытках и рассылается теперь в ответ на все стихи: «Лев Николаевич прочел ваши стихи и нашел их очень плохими. Вообще он не советует вам заниматься этим делом».
— Сегодня у меня мрачное состояние, — говорил Лев Николаевич, — и большая слабость.
Из утренней почты было интересное письмо такого рода. Некто Селевин из Елисаветграда просил указать ему те места в евангелии, которые было бы полезно напечатать на издаваемых им ученических тетрадях. По поручению Льва Николаевича я просмотрел все евангелия, изд. синода, и выписал все то, что соответствует подлинно христианским убеждениям. Лев Николаевич просмотрел письмо, просил прочесть ему два места из отмеченных мною на пробу, одобрил, сделал приписку, указав в ней еще на первое послание Иоан — на, и велел послать письмо. Между прочим, говорил, что ему более нравятся евангелие Матфея (как более подробно излагающее Нагорную проповедь) и Иоанна.
С сегодняшней же почтой получилась книжка журнала прогрессивной группы молодежи на английском языке[152]. Лев Николаевич очень ею заинтересовался и говорил даже, что если б был молод, то поехал бы в Китай.
— Меня занимают китайцы, — говорил он, — четыреста миллионов людей, которым хотят привить европейскую цивилизацию!
Часа в два, то есть после завтрака Льва Николаевича, в дом явился красивый юноша, поляк, одетый в гимназическую форму, который заявил мне, что он желает переговорить непосредственно с самим Львом Николаевичем по важному вопросу. На мою просьбу, не может ли он сказать, по какому именно вопросу, молодой человек ответил отрицательно. В свою очередь, несколько неожиданно для меня, он обратился ко мне с просьбой ответить, как Лев Николаевич относится к революционерам. Я решил, что передо мною, видимо, один из таковых, и вкратце объяснил, стараясь не обидеть нечаянно молодого человека каким- нибудь резким выражением, что хотя Толстой совершенно отрицательно относится к правительственной деятельности, но тем не менее отрицательно он относится и к деятельности революционной. Молодой человек, казалось, вполне удовлетворился таким ответом и вновь заявил о желании видеть Толстого.
Я передал о нем Льву Николаевичу, и Лев Николаевич спустился на террасу, где поджидал юноша.
Что же оказалось? Вернувшись, Лев Николаевич, с выражением ужаса на лице, сообщил, что юноша этот признался ему, что он — шпион, состоящий на службе у правительства и доносящий властям о действиях революционных кружков, с которыми он близок. Нелепее всего то, что молодой человек ожидал от Толстого одобрения своей деятельности, зачем и приезжал к нему. Лев Николаевич ответил этому необычному посетителю, что доносить на своих товарищей он считает ужасным, нехорошим делом.
Вечером, на круглом столе в гостиной, Лев Николаевич увидел игру, состоящую в раскладывании и подбирании снимков с картин классических живописцев. Он присел и стал рассматривать эти снимки. Ему нравились многие портреты стариков. Попался снимок с рафаэлевской мадонны.
— Не знаю, за что так любят «Сикстинскую мадонну»! — произнес Лев Николаевич. — Ничего хорошего в ней нет. Я, помню, тоже когда?то восхищался ею, но только потому, что восхищались Тургенев, Боткин, а я им подражал и притворялся, что мне тоже нравится. Но я не умею хорошо притворяться.
Ему гораздо больше нравится «Madonna della Sedia» Рафаэля. Нравятся еще ему следующие картины: «Дочь Лавиния» Тициана («Это не красиво, но, видимо, так похоже»); его же «Кающаяся Мария Магдалина» («Превосходно! Я не про красоту говорю, а про правдивость, в противоположность рафаэлевской искусственности»); «Девушка, считающая деньги» Мурильо («Это восхитительно! Какое выражение, какая правдивость! Это не декадентская картина»); «Францисканец» Рубенса («характерно»); «Монна Лиза Джоконда» Леонардо да Винчи.
Два слова о письмах ко Льву Николаевичу. Почти все они начинаются одной определенной формулой: «Дорогой Лев Николаевич, так как вас беспокоит множество людей и вы получаете множество писем, то… и я вас обеспокою, и я пишу вам письмо». (По началу можно было бы ожидать совсем обратного: так как вас беспокоят многие, то я воздержусь от этого и не буду вас беспокоить.) Если верить письмам, то у Льва Николаевича много учеников: это слово часто присоединяется к подписи. Впрочем, иногда «ученик» ограничивается лишь просьбой выслать от десяти до ста и более рублей. Лучшие и более многочисленные письма — от крестьян и вообще от простых людей.
Пасха. Лев Николаевич провел день как всегда: занимался до двух часов, гулял и вечером опять занимался.
Утром я спросил его: