Осталась незавершенной третья…
«Конечно, собрание Делекторской — это был огромный капитал, — вспоминала племянница Лидии Николаевны. — Мы были как-то с ней в поездке по Анже, и, указывая на известную во Франции старинную крепость, она сказала, смеясь: „Я была так богата, что могла бы купить ее“».
«Но однажды я поняла, что, какой бы ни был в России политический режим, кто бы ни стоял у руля государства, многие люди там по-настоящему любят Матисса, — писала Лидия Делекторская. — И я испытала глубокую потребность поделиться с ними сокровищами, принадлежащими мне одной, и безотлагательно, не дожидаясь, пока уйдет одно или несколько поколений, познакомить их с одной из важных сторон творчества художника.
Тогда постепенно, стараясь сделать это максимально для себя безболезненно, я принялась отбирать своих „любимчиков“ и передавать их Пушкинскому музею, Эрмитажу… По одному, по два, по три рисунка… Это принесло мне двойное удовлетворение: во-первых, музеи и их посетители чрезвычайно признательны, а во-вторых, сам Матисс, если он все „оттуда“ видит, мною, безусловно, доволен. И к тому же я теперь не должна бояться ни воров, ни пожаров».
«Учитывая то, что почти все время я посвящала Матиссу, у меня даже не было возможности тратить свое вполне достаточное, но и не очень высокое жалованье, — рассказывала Лидия Николаевна. — Я не кокетка. Большую часть жизни я проводила в рабочем костюме, не сходила с ума от золота и драгоценностей, и мне не нужно было содержать престарелых родственников… Благодаря этой невольной экономии мне удалось приобрести произведение, о котором я ужасно мечтала — догадайтесь, почему? Порой, выпрашивая зарплату вперед, я залезала в долги на целые месяцы, но с первого же года нашего знакомства Матисс знал, что даже в самых неблагополучных обстоятельствах я всегда возвращаю долги, что долги и просьбы о выплате жалованья вперед с моей стороны не жульнический трюк, на который я иду в надежде, что это забудется и простится. Он понимал, что необходимо иметь что-нибудь „для себя“, и если произведение будет подарено, то оно утратит часть своего очарования, ведь это уменьшит мою горделивую радость от обладания им.
И когда я оказывалась в тяжелом положении, то продавала не эти работы. Они были самые дорогие и любимые. И, полагаю, музеи ничего не теряли от этого разделения и обмена. Все мои „любимчики“ находятся сейчас в их распоряжении. Я оставляла себе лишь „водицы, чтобы напиться“. Но признаюсь: когда я отдавала последнюю маленькую работу, я плакала. Но именно потому, что я ею столь дорожила, я пожелала уберечь ее от любой опасной случайности. Сейчас я уже это „переварила“, но, когда увидела ее в музее, я пришла в настоящее волнение…
Разумеется, в моей судьбе сыграла роль и личность самого Матисса. Это был очень светлый человек. „Матисс потому и Матисс, — говорил Пикассо, — что у него внутри есть Солнце!“
Анри всегда с жаром работал над чем-нибудь бесплатным, говоря: „Как радостно трудиться не за деньги!“ И вообще, очень любил помогать. Он знал цену деньгам по личному опыту с молодости и старался сохранить и в других уважение к ним, но он не „одарял“ деньгами, а находил способ помочь, не унижая человека подачкой».
Уже на склоне жизни ее друга Лидию ждало тяжелое испытание для ее верности и гордости.
Жила-была на свете (в Ницце) одна девушка по имени Моник Буржуа. Ее отец умер от ран, полученных в годы войны. Она окончила курсы медсестер и искала работу. И вот как-то раз в бюро по найму ей сказали, что знаменитый художник Матисс ищет ночную сиделку. Моник явилась к секретарше Матисса мадам Лидии, о которой в Ницце ходили очень интересные слухи, но которая оказалась сдержанной и несколько высокомерной, очень красивой блондинкой, и была ею принята на работу. Кстати, несколько бывших подруг Моник по курсам были мадам Лидией отвергнуты, а ведь и руки у них были ласковые, ловкие, и сами они были — просто загляденье. А вот на невзрачную Моник мадам Лидия смотрела с удовольствием. И скоро Моник уже приступила к своим обязанностям.
Матисс был тогда нездоров, и Моник давала ему микстуры и пилюли, делала примочки, впрыскивания и ставила банки. Конечно, этот добрый господин иногда разговаривал с ней, да так приветливо! Даже работы свои ей показывал. И однажды Моник призналась, что очень любит рисовать. Матисс попросил ее принести рисунки, а потом сказал, что ей надо бы учиться, и вообще пусть следует своему сердцу и своему видению!
Спустя месяц мсье Матиссу стало лучше, и мадам Лидия объявила, что в услугах Моник больше не нуждаются. Однако Матисс воспротивился и заявил, что Моник ему еще нужна, что он хочет ее рисовать. А потому предлагает ей быть его натурщицей.
Моник чуть в обморок от смеха не упала. Она видела красавиц в кинофильмах, а ее даже в семье открыто называли дурнушкой. Тогда Матисс сказал, что у истинной красоты другие законы, чем в кинематографе, и Моник начала позировать ему. Потом она так рассказывала об этих сеансах:
«Я молчала. А он долго-долго смотрел на меня, прежде чем начать картину. Потом он сосредоточивался, закрывал глаза и замирал. А потом, вдруг выйдя из медитации, бросался на холст…»
Иногда во время эти сеансов в мастерской появлялась Лидия. Она стояла за спиной Матисса, так, что он ее не видел, но Моник видела. Она видела ее лицо… У Лидии в это время было такое выражение, как будто ее на кресте распинают.
Наверное, она тогда думала: «Да, я была женщиной не в его вкусе. А вот теперь она в его вкусе, появилась!» И смотрела на старый диван, покрывало на котором давно оставалось несмятым.
Да какое это имеет значение для любви?!
Впрочем, одному Богу ведомо, о чем Лидия думала в те минуты, ну а Моник много чего поняла тогда: и о жизни, и о боли, и о любви, которой она сама не знала, — вот разве Христа любила с детства и всегда мечтала стать его невестой…
А поняв все это, Моник однажды испугалась того, как близка была ко греху, испугалась, что была причастна к мукам сестры своей по Творцу, — и ушла из мастерской. И больше не вернулась.
Матисс попытался ее отыскать, долго уговаривал вернуться, и наконец она сказала, что уходит в монастырь.
Матисс посылал к ней Лидию, но Лидия не пошла — первый раз в жизни его ослушалась!
Он писал Моник, опять уговаривал, предлагал увеличить плату и помогать ее семье, но Моник вспоминала застывшее от горя лицо мадам Лидии, распятой на кресте ее вечной и бессмертной любви, — и отказывалась снова и снова. На прощанье она попросила Матисса расписать доминиканскую часовню, что стоит за городком Вансом, и Матисс исполнил ее просьбу. Часовня эта стоит и поныне.
А Моник ушла-таки в монастырь близ Ванса, приняв имя Жак-Мари, но в дневниках Матисса оставались кое-какие заметки относительно их кратких и мимолетных встреч, например, такая: «Когда моя доминиканка проезжает мимо на велосипеде в сторону Сен-Жене, невозможно ни о чем думать, можно только глядеть на нее…»
А что касается Лидии…
Она больше не расставалась со своим художником.
За день до кончины, 2 ноября 1954 года, она вдруг сказала Матиссу, который умирал и знал, что умирает:
— А завтра вы попросите у меня карандаш и бумагу.
— Дайте мне бумагу и карандаш, — немедленно сказал художник и сделал свои последние рисунки.
Когда они встретились, ей было 22, ему 63. Когда он умер, ей было 44, а ему — 85. И никого, никакого мужчины больше не было в ее жизни — никого, кроме него одного.
Лидия Делекторская завещала похоронить себя в России. Ее прах был привезен из Франции и погребен под Санкт-Петербургом. Но, подобно многим французам (а ведь за столько лет жизни в этой стране она уже стала немножко француженкой!), она купила себе место там, где обретают последнее