возвращения Гумилева, который дал бы ей денег на поездку. Своих-то средств у нее не было… И муж дал денег. Конечно, куда ж деваться. Неведомо, под каким предлогом она уезжала, знакомиться, видимо, с недосягаемыми вершинами французской поэзии, совершенствоваться в языке… Как ни странно, Гумилев это проглотил: ему и в голову не могло прийти, что мимолетная встреча в «Ротонде» с каким-то «пьяным чудовищем» (он весьма презрительно отзывался о том художнике!) могла иметь последствия, столь разрушительные для его семейной жизни.
То, что эта встреча была заранее условленной, намеченной на май, снова выдали стихи. Как выдали и то, что Модильяни уже знал сокровенную красоту тела Анны, почти фантастическую гибкость, которой она поражала друзей и знакомых. Именно тогда он прозвал ее циркачкой, канатной плясуньей.
А дальше — аллегория притворства, которым она мучилась весь год, пытаясь «дожить до мая»:
При встрече они ощутили не только радость, но и некоторое разочарование: «Я могла знать только какую-то одну сторону его сущности — сияющую, — ведь я просто была чужая, вероятно, в свою очередь, не очень понятная двадцатилетняя женщина, иностранка; во-вторых, я сама заметила в нем большую перемену, когда мы встретились в 1911 году. Он весь как-то потемнел и осунулся». Что ж, так часто бывает, когда чего-то очень сильно ждешь и многажды лелеешь в мечтах, а потом оно, то самое, приходит и… Вообще, не случайно же многие мудрецы уверяют, что ожидание счастья счастливей его достижения.
«Потемнел и осунулся»… Ну, может быть, и так. Хотя это изменение было связано не с унынием безунывного хулигана, а просто с медленным, но верным разрушением им своего собственного здоровья. Все теми же испытанными средствами: вином и наркотиками. А также — работой на износ.
В Париже Анна поселилась на рю Бонапарт, неподалеку от бульвара Сен-Жермен. Это было не слишком-то далеко от Монпарнаса, от улицы Вожирар, где находилась мастерская Модильяни. И началось то, ради чего она приехала, началось, но — в скучной, благопристойной, насквозь католической комнате с ее искусственными цветами, вышитым благонравным изречением над кроватью, старыми статуэтками на каминной полке… Однако комната эта, словно невзначай согрешившая монахиня, с тех пор обречена была хранить память о скороспелой и такой яростной любви. В ее старых зеркалах навеки отразились бледные от страсти лица, свившиеся в клубок тела…
Анна тоже была обречена навеки запомнить пристанище ее великой тайны, которую она старательно открывала потом перед целым миром влюбленных:
Ну а когда разомкнулись объятия, Анна начала наконец присматриваться к своему любовнику, к своему возлюбленному — и поразилась: да ведь он беден! Он нищий!
«Я знала его нищим, и было непонятно, чем он живет. Как художник он не имел и тени признания. Жил он тогда (в 1911 году) в Impasse Falguiиre. Беден был так, что в Люксембургском саду мы сидели всегда на скамейке, а не на платных стульях, как было принято. Он вообще не жаловался ни на совершенно явную нужду, ни на столь же явное непризнание. Только один раз в 1911 году он сказал, что прошлой зимой ему было так плохо, что он даже не мог думать о самом ему дорогом».
Анна так изумлена, как будто бедность Модильяни не была очевидна с первого взгляда, при первой встрече, особенно — после посещения его мастерской. А впрочем, может быть, это было просто стремление к оригинальности? Так подумала она.
Кстати, Анна оказалась права.
Модильяни вовсе не был так уж вопиюще беден. Его семья считалась вполне достаточной, хоть и не бог весть какой богатой. В любом случае посылать двести франков в месяц беспутному сыну мать могла.
Отец его сначала торговал лесом и углем, а потом открыл посредническую контору. Амедео был четвертым сыном, и его больше, чем прочих племянников, любила матушкина сестра, Лора Гарсен. Гарсены были сефарды — испанские евреи, семья утонченная, интеллигентная, и именно Лора привила Амедео те